– Вы тут не наливайте, не в бане… Ну, давай, давай обратно, другим тоже надо.

Возвращаемся мокрые и довольные. Вытираться не хочется. Прекрасный, живительный холодок. Опять ключ. Принесли алюминиевые миски с пшенной кашей, густая, ложку воткнешь – торчком стоит.

– Хлеб вам сегодня еще не выписали, а кашу можете просить добавку.

В алюминиевых кружках горячий чай, несладкий, но чай настоящий, душистый. Сашок опять раздал сахар и сухари. Едим неторопливо, сосредоточенно. Упоенно сопим. Изредка звучат короткие, благодушные похвалы – хвалим воду, чай, надзирателей, сухари, Бутырки…

Получаем еще каши, еще чаю. Выскребываем дочиста миски. На донышках выштампованы буквы «Бут. тюр».

Кажется, именно тогда, а может быть, и в другой раз, то ли мне случайно придумалось, а скорее всего от кого-то раньше услышал, но согласно повторил, вроде бы шутя и все же не только шутя – «санаторий Бутюр». Да, именно так: санаторий Бутюр.

<p>Глава тридцать вторая. Камера № 96</p>

Меня привели на второй этаж старого корпуса в широкий коридор: по одну сторону в светлой стене – неглубокие ниши и темно-зеленые двери камер, одноглазые, квадратноротые; по другую – большие окна, забранные нечастыми светло-серыми решетками. За ними виднелась густая листва деревьев – живая, дышащая зелень прямо против мертвенной зелености железных дверей. Утро было сиренево-розовое, суетливо щебетали птицы. Коридорный надзиратель завел меня в темную дежурку, выдал ватный матрац, алюминиевую миску, такую же кружку и ложку.

– В камеру идите тихо и лягайте, где свободно. До подъема еще три часа.

Камера 96. Большая, двухсводчатая, схваченная посередине плоскими выступами. Стены выгибались высоким потолком, наверху две лампочки утоплены и зарешечены. Они горели и ночью, ведь в камере должно быть всегда светло, чтоб все видно. Два окна, темные решетки за ними намордники – щиты под углом, но не слишком острым, видны большие полосы рассветного неба… Слева от двери – темно-рыжая параша. По обеим сторонам – нары, деревянные щиты на стальных рамах, лигиматорах. Арестантов не так уж много – чуть больше двадцати. Кое-где в нарах узкие проходы, щиты раздвинуты; все лежат на матрацах. Посредине впритык три стола. На них книги, шахматные доски.

На третьем месте от окна я увидел пустой щит – повезло, не у параши, где обычно приходится начинать новичку в переполненной камере.

Я лег на матрац, укрылся бушлатом, из окна тянуло холодком, послушал щебет, суливший добрые вести, и блаженно уснул.

Подъем! В кормушке голос надзирателя называет четыре фамилии – это дежурные. На оправку! Двое дежурных подхватывают парашу. Другие два будут раздавать пищу, командовать уборкой. В коридоре строимся по двое; «руки назад!» У двери в уборную надзиратель раздает листки, нарезанные из газет и старых книг. Пока все не управятся с оправкой и умыванием, проходит минут двадцать. В этой камере – все подследственные, а я, хотя еще и не осужден, уже побывал в лагере. Меня начали расспрашивать еще в камере, продолжают в уборной. Расспрашивают о пайках, режиме, нормах, какая больница, как с перепиской. И, конечно, что слыхать об амнистии, правда ли, что ожидают манифеста? Помилование будет тем, кто воевал, или только тем, кто раненые?

Широкоплечий, широколицый хромой летчик Алексей. Его тяжелый самолет, тихоход ТБ-3, подбили еще в начале войны. Он раненый попал в плен, едва подлечился – убежал из вагона в Восточной Пруссии; несколько пленных летчиков и танкистов разобрали пол в товарном вагоне и по одному вывалились на рельсы. Через северную Польшу они добрались до Белоруссии к партизанам. До зимы он воевал на лесных дорогах, командовал партизанским взводом, потом все же перешел через фронт и вернулся в свою часть. Летал уже на штурмовике; осенью 42-го года опять подбили над немецкими тылами. Он успел отбомбиться, дотянул горящий самолет через передовую и посадил у своих; долго лежал в госпитале, стал хромым – перебитая голень плохо срасталась. Демобилизовываться не хотел, и его оставили в этой же эскадрилье на инженерной должности. Он женился на летчице из женского полка. У них родилась дочь. Но и жена осталась в строю. После «декрета» опять летала. В 1944 году он поехал с фронта в командировку выколачивать приборы. В Москве на вокзале его арестовали у транзитной кассы. Следователь сказал, что его жена улетела к немцам и, значит, это он ее послал, значит, он вернулся из плена по заданию. Следователь назвал его фашистом. Он ударил следователя стулом, разбил в кровь голову. Связали. Побили. Двадцать суток продержали в карцере. На раненой ноге открылся свищ.

Он объявил голодовку. Кормили насильно через нос. Но больше не допрашивали. К августу 46-го года он был уже два года под следствием, из них – полтора без допросов. Держался он спокойно и вовсе не подавленно. Говорил тихим, но уверенным, властным баском; двигался молодцевато, хотя хромал. В каждом движении ощущалась та упругая, мужественно-изящная сила, которая отличает настоящих спортсменов и настоящих строевиков.

Перейти на страницу:

Похожие книги