Клюева, Мулина и Гольдштейна не было – Забаштанский накануне услал их в командировки. Парторганизация нашего отдела была представлена Забаштанским, Беляевым и заместителем парторга Виктором Сборщиковым. Виктор тоже раньше был на СевероЗападном, называл себя моим другом и даже воспитанником. Кадровый связист, он в 1941 году работал техником звукозаписывающей машины, отлично знал свое дело, был всегда подтянут, неутомимо прилежен, аккуратен, добросовестно исполнял приказы и просьбы. Мне нравился его суховатый юмор. С начальством он разговаривал по-воински вежливо, без подобострастия и не боялся отстаивать свое мнение. Я помогал ему учить немецкий язык, настойчиво добивался, чтобы его повышали в званиях и должностях, писал наградные листы. Нас вместе приняли в кандидаты партии в начале 1943 года, но к 1945 году он уже был членом, а я все еще оставался кандидатом. Увидев его на заседании партбюро, я воспринял это как добрый знак. Виктор заменял уехавшего в командировку парторга Клюева, который во всем подчинялся Забаштанскому.
Однако именно Сборщиков спокойно и деловито сказал: «Предлагаю исключить из кандидатов партии». Это было жестокой неожиданностью. Не первой и не последней.
Уже на следующий день, 18 марта, было общее собрание. Меня с утра знобило, измерил температуру – 39, с трудом ходил.
Когда вызвали «объяснить партийному собранию», я говорил довольно бессвязно, повторял то же, что говорил накануне: «Меня неправильно поняли. Почему? Не знаю, не могу представить. Признаю, допускал ошибки, был несдержан, недисциплинирован, недостаточно четко выражался… Но не было у меня сомнения в линии партии и верховного командования. И не жалел я немцев, а тревожился за мораль и дисциплину нашей армии. Объективно я, может быть, ошибался, -но субъективно хотел как лучше».
Забаштанский и Беляев, напротив, говорили по-другому, решительно и совсем безоговорочно. Забаштанский, скорбно придыхая, рассказывал. Сказал, что я «дружил со шпионами Дитером В. и Гансом Р.» и, когда их отсылали в Москву, вступил в пререкания и написал им такие хорошие характеристики – «хоть ордена и медали давай». А теперь их, конечно, арестовали с его характеристиками.
Я крикнул с места:
– Это неправда!
На меня зашикали, а генерал Окороков сказал:
– Вот он, правдолюбец, видите, какую правду ему надо – шпионов защищать.
Забаштанский снова и снова призывал «вскрыть корни», «разоблачить идеологически враждебную почву», «он же всю жизнь учился, когда мы боролись и работали, а у кого учился? Чему научился?»
Беляев каялся, что допустил «притупление», ведь я сам, мол, ему признавался, что у меня дома очень много немецких книг, журналов и газет еще с давних пор, там «Роте фане» и другие, а он, Беляев, увы, «недопонимал, что это есть явные свидетельства идеологического разложения, связей с чуждой, враждебной, мелкобуржуазной, или даже именно буржуазной немецкой идеологией».
Потом говорил председатель парткомиссии. Он долго, скрипуче и заунывно читал вслух целые страницы из Ленина и Сталина. И толковал о моих демагогических уловках насчет противопоставления «объективно» и «субъективно», возводя эти уловки, кажется, к Бухарину и Троцкому.
Я соображал все хуже. Участники собрания почти никого не слушали, тихо переговаривались, выходили покурить. Председательствующий несколько раз призывал к порядку. Последним говорил генерал Окороков: «Мы с ним долго возились еще на Северо-Западном… Он там заимел репутацию этакого, знаете ли, чудаковатого храбреца-молодца, Дон Кихота, что ли. И хотя дисциплина была неважная, но зато считалось, что всем правдуматку режет, никакого начальства не признает. Как же, он, видите ли, ученый, кандидат наук, на разных языках говорит, профессор у этих – как их – антифашистов; немцы его слушаются. Но теперь приходится серьезно задуматься, каких он там антифашистов наготовил… Чему их учил?… Если сам оказался со шпионами друг-приятель… Мы с ним за эти годы возились, воспитывали, выговор дали, потом сняли. Мы надеялись, что можно перевоспитать, пересилить эту его мелкобуржуазную сердцевину, родимые пятна буржуазноинтеллигентского сознания. Ведь все эти вихляния отчего? Оттого, что нет пролетарской закалки, нет партийного стержня. Отсюда я его Гамлетом Щигровского уезда называл… Но теперь все ясно. Это не просто вихлянияколебания, не случайные заскоки или остатки чуждых идеологий – нет, это система! Да, да, именно система взглядов, то, что называется мировоззрением. Мировоззрение глубоко нам чуждое, даже враждебное. Тут говорили „субъективно-объективно“. Я это понимаю так – субъективно он может воображать себя героем, ученым, профессором для антифашистов… Но объективно он, конечно, никакой не коммунист и даже не советский офицер, не русский и не еврей, а немецкий агент в нашей среде… Вот это и есть реальная объективность…»