— Голубушка! — Федя медведем вылез из-за стола, ласково вобрал в свои лапы ее гибкую, тонкую, почти прозрачную кисть. — Я очень, очень, очень...
— Господи, что это?! — со смехом и беспокойством обернулась ко мне Ольга. — Он меня не съест?
— Нет, — сказал я. — Вы Федору Алексеевичу очень понравились.
— Да? — удивилась она, быстро оглядывая его фигуру и усмехаясь. — Извините, — сказала она Федору. — Я не хотела вас обидеть. — Она вопросительно посмотрела на меня: дескать, ну и что теперь со всем этим будем делать? — Видите, — сказала она, — какой на меня спрос.
Федя пригладил свой чубчик. И таким одиночеством повеяло от его позы, что и мне стало одиноко.
— Мне хотелось бы представить вам Федора Алексеевича Красильщикова, — внезапно рассердившись, сказал я Ольге внушительно. И внушительно же перечислил звания, общественные и научные заслуги Федора.
— Ой, до чего же вы смешные! — всплеснула руками Ольга. — Ну разве ж я виновата, — смеясь, она сложила руки молитвенно, — что Федор Алексеевич великий, а я пока никто? — Она внезапно погладила Федю по голове.
Федя покраснел и вопросительно взглянул на меня.
Вошел Курулин.
— Говорит, что у меня царит атмосфера беззакония, — кивнув в мою сторону, сказал он Феде. Видать, его здорово разбередили мои слова, и теперь в его голову приходили все более убийственные мне возражения. — А революция — как ты считаешь? — сметала отжившее, руководствуясь какими законами? — Он довольно крепко вдавил в мою грудь палец. — Уж не Российской ли империи, которую она ломала? — Он помолчал и поднял глаза. — У революции законы свои. У революции законы революции. Независимо от того, в масштабе страны это происходит или в масштабе поселка. Если переходишь на новый метод хозяйствования, то старый — что же делать? — надо сломать! Треск стоит, пыль. А ты хочешь, чтобы я сделал и не запачкался. Но так же не бывает, а? И что бы ты ни говорил, у тебя один вопрос, Леша: «А кто позволил?» Никто, мой милый, никто! И не нужно тут никакого позволения, — вот что я тебе, милый, скажу. Человек не должен поднимать руку, как школьник, чтобы спросить: «А можно мне что-нибудь сделать для своего народа и для своей страны?» Можно. Делай! Чем же еще тебе заниматься?! И если я чем-то отличен, так это тем, что не тяну руку, потому что сам знаю — что должно, что я обязан. И под это «обязан» забираю права.
— «Забираешь»...
— Да!
— Ну так и я о том же: «Закон — это я!»
В гулкой пустой комнате, при свете мятущейся свечи все происходящее выглядело довольно дико. Угольные тени старили всех. Федор, навалившись локтями на стол, склонив голову, сидел, как глыба тьмы, и гладил чубчик. Ольга стояла, привалясь к косяку.
Чтобы отвязаться от назойливого курулинского пальца, я отошел к окну, сел на подоконник и закурил. Курулин сел на мой диван и закинул ногу на ногу.
— Извини, Алексей Владимирович, но что-то я тебя никак не пойму. Если бы я просто сидел тихо, паразитировал на директорском месте, это бы тебя больше устраивало?
— Нет.
— Так какого же черта?! — Курулин встал и с грохотом отшвырнул стул. — Или ты ищешь золотую середину?.. Так нет золотой середины, нет! Или ты сидишь мокрицей и ноешь, как все вокруг плохо. Или встаешь и перекраиваешь, не заботясь о своей голове. Судя по твоим же, всем известным хроникам, вторая — это твоя позиция. Так вот изо всей заварухи затонской мне только одно неясно: что такое, Леша, с тобой? — Он обошел вокруг стола, остановился передо мной и потянул к моей груди палец. — А я знаю, что с тобой. Ты перешел в категорию сытых! — сказал он с едкой силой. — Есть такие, которым и так хорошо и которые держат, как в паутине, других. Ты стал благополучным, мой милый! И у тебя вызывает удивление, раздражение, опаску, когда ту же самую жизнь другие считают неблагополучной, полагая ее перекроить!
О моем благополучии — это, действительно, было смешно. Я не выдержал и засмеялся.
— Все? Отсмеялся?.. Тогда я отвечу на твой последний вопрос! О том, что люди мной недовольны. А почему они должны быть довольны? Это вы, скорбящие идеологи, внушили людям, что каждый из них хозяин, забыв пояснить, что бывает хозяин-работник, а бывает хозяин-барин. Выйдет такой «хозяин» из дому, увидит, что с мостков доска оторвалась, хлопает его по лбу, так, вместо того, чтобы вынести гвоздь да прибить, разводит руками: «Ничего не делается!» Ему уже не приходит в голову, что делать-то должен он сам. Так почему ему не приходит в голову? Да потому что он ведет себя как брюзжащий барин и, одновременно с этим, как батрак. Заставишь — сделает, не заставишь — жалобу о непорядках напишет. А я тебе сейчас говорю: человек — это прежде всего работник! И когда он почувствует, что он прежде всего работник, все встанет на свои места! Вот тогда постепенно он почувствует, что он и хозяин. Который несет ответственность, а не только пребывает в состоянии недовольства. А пока естественно, что ему очень и очень не по нутру. Еще бы! Из вольного критика я его превратил в человека, который шкурой отвечает за свое дело. А не то — котлован.