— Ах, Леша, Леша! — покачал головой Курулин. — Уж больно простенько ты все понимаешь. «Хапуг»... Обязанность мужчины и его естественное право обеспечивать семью посредством именно своего, одного своего заработка. И только когда вот так вот будет, мужчина вновь почувствует себя мужчиной, как бы вы там ни запутывали эту проблему в своих газетах. А что касается «хапуг», то я по секрету тебе скажу: единственное, что я делаю, — это развязываю людям руки: пусть они за те же самые деньги поработают в свое удовольствие. Вот в итоге и получается, что у меня все строится раз в семь быстрее и в два раза, в конечном-то счете, дешевле, чем в других, тоже по-своему симпатичных местах. Вот результат моего своеволия и финансовых нарушений. Тебе не кажется забавным сей парадокс?
— Знаю, чем кончаются сии парадоксы!
Курулин хмыкнул. Его настроение, неизвестно почему, становилось все более игривым.
— Давай-ка сядем!
— Ну, давай сядем.
Сели. Красно-желтые хвосты осенней рябины празднично свисали вдоль улицы, на которой я жил.
— Ты ведешь людей к лучезарности, а они упираются. Как же так?
— Кто упирается? — спросил Курулин.
— И тогда ты их в котлован! А-а?
Курулин медленно повернулся ко мне.
— Я смотрю, Лешка, ты какие-то чужие вопросы мне все задаешь. Тебе-то ведь все это понятно?! Не дурак ведь ты, а?
— Если в лучезарное завтра тебе приходится гнать людей кнутом, — сказал я каким-то скрипучим голосом, — то возникают, Василий Павлович, хочешь ты того или нет, отдельные, скажем так, вопросы. Например. Люди «туда» не идут? Или они «за тобой» туда не идут?
— Слушай, ну, ты, ей-богу, как маленький, — даже расстроился Курулин. — «Туда» не идут, «за тобой» не идут... Ты же должен быть, насколько я понимаю, философ?! Так вот, для людей характерна двойственность. Он и хочет лучшего, и он же хочет, чтобы его оставили в покое. Потому что любое лучшее — это работа. А любая работа — это понуждение... Здорово я тебе объяснил? — Он посмотрел на часы. — Ну, пошли. — Он поднялся. — Яблоками-то пахнет, а?.. Ведрами к пристани бабки тащат. Суют за бесценок — 70 копеек ведро. А не берут — так в Волгу сыплют. За это у тебя душа не болит? А у меня, мой милый, болит. Консервный завод хочу построить. И отдать его старикам. Пусть чувствуют себя нужными... Одобряешь? — Курулин ухмыльнулся и ткнул меня локтем в бок.
Мы дошли до «моего» дома и свернули налево.
— Филимонова, начальника ОРСа, ты выгнал, потому что твоя демократическая сущность возмутилась. Но Филимонов, раздавая государственное, словно сладкие пироги со своего стола, был всего лишь ударившийся в барство плебей. Ты же его прохиндейство возвел в принцип. Что значит твой закрытый распределитель? Это значит — даю своим. Это значит — даю чувствовать: в моих руках блага и власть. Куда же делся твой демократизм? Филимонов хоть просто чванился. А ты возвел его чванство в ранг политики.
— Слушай! — остановился Курулин. — Ты сколько времени не выходил из квартиры? Жизнь на дворе, жизнь! А жизнь — это борьба. И не между хорошими и не очень хорошими, как ты, может быть, думаешь, а между своими и не своими. И даже если «не свои» чем-то лучше «своих», то все равно заботиться и поощрять нужно своих, потому что они делают выстраданное тобой дело. Так было всегда! На этом держится жизнь! Кто был нужен — того выделяли. Кто был верен — того поощряли. Кто был свой — тому доверяли. Ты, ей-богу, Лешка, как маленький. Дело делается! А для того, чтобы двигать его, нужен рычаг.
Он посмотрел на часы и молча пошел к конторе.
— Солодов был не рычаг, который двинул твое дело? Павел Васильевич, твой отец, был не рычаг?.. — шагая за Курулиным, спросил я его в спину. — Они, они двинули дело! А твоя победа заключалась в том, что ты их убедил, умолил, соблазнил. И тогда первый дал тебе кирпич, то есть валюту, на которую ты строишь «Мираж». А второй дал тебе людей, руками которых ты преображаешь затон. Вот они, главные «свои», — и где они сейчас?
Курулин резко остановился. Усы его недобро подергивались, обнажая зубы.
— Ты мне сейчас будешь объяснять, почему ты их выгнал, — сказал я. — Но я лучше сам тебе объясню. Потому что они, люди самостоятельные и смелые, ограничивали твою власть. Ты считаешь себя воинствующим носителем добра. Но от этого добра за два года, что я здесь не был, осталась только шкура, слова и слова. Филимоновым можно было пренебречь, плюнуть на его колбасу и от него не зависеть. От тебя же тут никуда не деться. Всюду ты, все под тобой. Милицейскую власть, и ту присвоил. Чего ради?! А ради того, чтобы еще полнее и усладнее ощущать власть. Сначала тебе власть нужна была, чтобы делать. А теперь ты делаешь для того, чтобы упрочить и прочувствовать власть. В этом ты нашел для себя высшее наслаждение и высший, если хочешь, смысл жизни. Ты размахиваешь своим добром, как дубиной. Но твое добро неприметно для тебя самого стало злом. Средства, которыми ты насаждаешь добро, превратили это самое добро в зло. Я вынужден сказать тебе это: теперь ты зло в шкуре добра!