CLXXXVII. Глаз нельзя оторвать не только от несказанной красоты целого, из прекрасных частей сплетенного, но и от каждой части в отдельности, и хотя прелестями храма можно наслаждаться сколько угодно, ни одной из них не удается налюбоваться вдоволь, ибо взоры к себе приковывает каждая, и что замечательно: если даже любуешься ты в храме самым красивым, то взор твой начинают манить своей новизной другие вещи, пусть и не столь прекрасные, и тут уже нельзя разобрать, что по красоте первое, что второе, что третье. Раз все части храма столь прекрасны, то даже наименее красивая способна доставить высшее наслаждение. Все в храме вызывало восторг и восхищение: величина, красота пропорций, соответствие частей, сочетание и смешение прелестей, струящиеся воды, ограда, цветущие луга, влажные, постоянно орошаемые травы, тени дерев, прелесть купания – и каждому казалось, что движение остановилось и в мире нет ничего, кроме представшего перед его глазами зрелища.
CLXXXVIII. Однако самодержец считал это только началом, парил душой в облаках и готов был выдумывать все новые чудеса. Все завершенное и уже заблиставшее красотой сразу теряло для него всякий интерес, но волновали и наполняли страстью к неизведанному новые замыслы.
CLXXXIX. Переменчивый душой, порой сам на себя не похожий, Константин хотел прославить свое царствование, и нельзя сказать, что вовсе не достиг цели. Он расширил пределы империи на востоке, присоединил к ней большую часть Армении, изгнал оттуда князей и ввел их в круг своих подвластных[113]. Вместе с тем, отправляя посольства к другим властителям, он, вместо того чтобы разговаривать с ними как господин, искал их дружбы и слал им чересчур смиренные письма.
CXC. Так, например, он не без умысла оказывал слишком много чести правителю Египта[114], а тот только глумился над его слабостью и, подобно борцу, которого освистывают, не повторял прежнюю схватку, а старался выказать свою силу в других[115]. Константин часто делился со мной своими тайными планами относительно египтянина и поручал мне составлять к нему письма, но, зная мою любовь к родине и ромеям, предлагал при этом, чтобы я как мог царя принижал, а египтянина возвеличивал. Я, однако, незаметно все выворачивал наизнанку и царю представлял одно, а египтянину устраивал ловушки и исподволь унижал его своими рассуждениями. Поэтому если стиль мой бывал темен, царь сам диктовал мне письма к египтянину. Рассуждая о свойствах тел, Гиппократ из Коса говорит, что они не могут оставаться в покое, и, развившись до предела, падают вниз из-за непрерывности движения. Сам Константин на себе этого не испытывал, но друзей пережить заставил: возвышал он их постепенно, а низвергал сразу и тогда уже все делал наоборот; впрочем, иногда, словно в кости играя, он возвращал людей на прежние их должности.
CXCI. Это соображение и станет причиной и основанием моего обращения к лучшей жизни. Многие поражались, как это я, избавившись уже от людской зависти[116], отказался от блестящего положения[117], которого к тому времени мало-помалу достиг, и внезапно перешел к божественной жизни. Принудили же меня к этому две вещи: врожденная, с младенчества укоренившаяся в моей душе страсть и неожиданная перемена обстоятельств; я видел непостоянство царя, который, подобно воину в бою, кидался то на одного, то на другого, и я боялся..., но, чтобы последовательно изложить всю свою историю, начну с самой сути.
CXCII. У меня было немало дружеских связей с разными людьми, но только два человека (тот и другой переселились в священный Рим из иных мест) заключили меня в объятия своей души; основой нашего союза стали основы науки, мои друзья были старше меня, я – много их моложе, и – да не обвинят меня в отступлении от истины – оба они были только любителями философии, а я истинным философом. Сблизившись со мной, они распознали во мне родственную душу, точно так же в душах каждого из них жило и мое я, и мы стали неразлучными. Однако разумом я был постарше, да и душа тоже, так сказать, имела преимущества, и во дворце я оказался прежде, чем они. Но жить вдали от друзей казалось мне невыносимым, и вот одного из них я приблизил к царю сразу, а другого позднее, ибо он сам не пожелал немедленно появиться у императора[118].
CXCIII. Войдя в круг царских приближенных, мы досыта вкусили так называемого блаженства и, познакомившись со всем, как положено, не почувствовали никакого влечения к этой мишуре. Высказать вслух свои мысли мы не решались и, тая их в душе, ждали удобного случая. Главной же причиной, побудившей нас к этому, был самодержец, который направил колесо власти против тех, кто поднялся на ее вершину, и многих низринул в пропасть; оказавшись в этом колесе, мы и сами очень боялись, как бы, еще больше его раскрутив, он не сбросил бы и нас, не слишком крепко державшихся за обод[119].