Белогривые, воздушные, они неслись по синей водной глади, оставляя за собой серебристые буруны пены. Копыта их не касались воды — они скользили над поверхностью, как мираж, как сон, как детская мечта о полёте.
— Что ты там рисуешь? — сонным голосом спросила Нина.
— Лошадок, — ответил Гоги, не отрываясь от работы. — Облачных лошадок.
Кисть порхала в его руках, словно живая. Белая краска смешивалась с голубой, создавая переливы, похожие на солнечные блики на воде. Грива у лошадей развевалась на ветру — не обычная, а будто бы облачная, состоящая из тонких перистых облаков, что тянутся по небу в ясный день.
Нина тихо подошла и встала за его спиной.
— Красиво, — прошептала она. — Как во сне.
— Может, это и есть сон, — отозвался художник, добавляя тонкими мазками отражение лошадей в воде. — Сон о том, что можно убежать куда угодно. Хоть на край света.
Водная гладь под копытами облачных скакунов была спокойной, как зеркало. Лишь там, где они касались поверхности, расходились круги — но не обычные, а светящиеся, словно каждое прикосновение оставляло на воде золотистый след.
Гоги отложил кисть с белилами и взял тонкую — для деталей. Начал прорисовывать глаза лошадей. Они получались не лошадиными — слишком мудрыми, слишком человечными. В них читалась древняя печаль и одновременно безграничная свобода.
— Куда они скачут? — спросила Нина, осторожно касаясь его плеча.
— В никуда, — ответил Гоги. — И оттого это самое прекрасное путешествие.
Он добавил на горизонте едва заметную полоску далёкого берега — не конкретного места, а просто намёка на то, что путь имеет цель, пусть и недостижимую. Берег тонул в утренней дымке, словно мираж в пустыне.
Солнце за окном поднималось выше, и его лучи проникали в комнату, освещая рисунок. Облачные лошади словно ожили — казалось, ещё мгновение, и они сорвутся с бумаги, помчатся по воздуху, унося с собой все тревоги и печали.
— Знаешь, о чём я думаю, глядя на них? — сказал Гоги, откладывая кисть.
— О чём?
— О том, что каждый человек в душе — такая же облачная лошадь. Стремится куда-то вдаль, мечтает о свободе, но привязан к земле тысячью нитей.
Нина обняла его за шею сзади.
— А ты? Ты тоже хочешь убежать?
Художник задумался, глядя на своё творение. Лошади на рисунке замерли в вечном беге — прекрасные, свободные, недосягаемые.
— Иногда, — честно ответил он. — Особенно когда думаю о том, что завтра покажут Берии мои иллюстрации. Хочется оседлать такую лошадку и умчаться туда, где никто не спросит, почему Январь у меня похож на атамана, а не на дедушку-мороза.
— Но ты не убежишь.
— Нет, — Гоги покачал головой. — Не убегу. Потому что бегство — это тоже вид рабства. Рабства перед страхом.
Он взял самую тонкую кисточку и добавил последние детали — блики солнца на гривах, мерцание звёзд в глазах лошадей, тонкую рябь на воде от лёгкого ветерка.
— Готово, — сказал он и отложил кисть.
Рисунок лежал перед ними, источая какое-то особенное спокойствие. В отличие от воинственных месяцев, облачные лошади не требовали ничего от зрителя — ни восхищения, ни страха, ни размышлений. Они просто были, неслись в своём вечном беге, даря умиротворение.
— Это тебе, — сказал Гоги, поворачиваясь к Нине.
Девушка приняла рисунок как драгоценность.
— Спасибо, — прошептала она. — Повешу над кроватью. Пусть они мне снятся.
За окном наступало утро. Скоро проснутся соседи, начнётся новый день, полный неизвестности. Но сейчас, в эти минуты рассветной тишины, Гоги чувствовал в душе такое же спокойствие, что излучали его облачные лошади.
Мрачные мысли отступили. Воины-месяцы на иллюстрациях больше не казались угрожающими — они были просто другой гранью его таланта, суровой и честной. А эти лошадки — светлой и мечтательной.
Художник имеет право на обе.
Стук в дверь прозвучал ровно в семь утра — как всегда пунктуально. Гоги допивал остатки утреннего чая и даже не вздрогнул. Нина замерла с чашкой в руках, но он спокойно погладил её по плечу.
— Открывай, — сказал он просто.
На пороге стояли двое в штатском — те же лица, что и месяц назад. Чёрный воронок ждал у барака, поблёскивая лаком в утренних лучах солнца.
— Георгий Валерьевич Гогенцоллер? — спросил старший, хотя прекрасно знал ответ.
— Да, это я, — художник встал, надел пиджак и взял стопку иллюстраций со стола. — Пошли.
Никаких прощаний, никаких слёз. Нина только крепко сжала его руку — и он ответил тем же. Всё было сказано ночью, когда рисовал облачных лошадей.
Сел в машину, как садился в трамвай — обыденно, без драматизма. Воронок тронулся, и Москва поплыла за окном размеренно и неторопливо.
«Машина — просто машина, — подумал Гоги, глядя на затылок водителя. — Люди — просто винтики. Система работает, как часы. И я — тоже винтик. Только художественный».
За окном разворачивалась утренняя жизнь столицы. Дворники подметали тротуары неспешными движениями, словно расчёсывали волосы спящему городу. Молочницы везли бидоны на тележках — белые пятна среди серых домов. Трамваи скрипели на поворотах, увозя людей на работу, к станкам, в учреждения, к своим маленьким, важным только для них самих делам.