Вот, к примеру, рассказ «Пятнадцать лет». Молодой мельник Кавдын, танцуя на деревенской вечеринке с девушкой, нечаянно толкнул ее локтем. Девушка сочла себя оскорбленной и покинула вечеринку. Оскорбленными сочли себя и братья девушки, и прежде всего старший брат Годах. Он поднял братьев на Кавдына. Братья схватили Кавдына и отсекли ему ухо — знак, которым в осетинских горах отвечали на кровную обиду. Парень принял неожиданное решение: он избрал образ жизни затворника, поселившись на мельнице. Однако Кавдын ушел на мельницу не навечно — он вел свой отсчет годам. Он покинул мельницу, когда минуло пятнадцать лет со времени достопамятного события на вечеринке. Оказывается, эти пятнадцать лет совпали с пятнадцатилетием Бэтраха, сына Годаха. Да, все эти годы, пока Кавдын сидел на своей мельнице, в семье его обидчика рос сын. Короче — Кавдын вышел из заточения, чтобы подстеречь юношу. Нет, не Годаха, а его пятнадцатилетнего сына — он полагал, что так его месть будет изощреннее, а удар по обидчику больнее... Кажется, что рассказ на этом исчерпал себя: развязаны все узлы, доведены до логического конца все линии рассказа. Оказывается, нет. Решение, к которому обращается писатель в финале рассказа, определено не писателем, а самой сутью повествования, самим душевным, психологическим состоянием героя, который, несмотря на обуявшие его чувства, понимает и бессмысленность и ужас содеянного. И вот финал. Свидетелем убийства в степи был младший сын Годаха, он видел, как Кавдын убил его брата. И вот приговор, который герой выносит себе, герой и, разумеется, писатель; Кавдын дает ружье в руки ребенка и сам становится под дуло. Конца этого не ждешь, и все-таки как он точен, если говорить о замысле писателя, его представлении о добре и зле.
Завидно умение писателя лепить характеры. Казалось бы, что можно сделать на более чем ограниченной площади рассказа, а люди перед вами как живые.
У Коцоева всех видишь: и древних старцев на завалинке — Тедо и Симона, похваляющихся друг перед другом доблестями, и горемыку Гиго, так и не сумевшего отведать откормленного к пасхе поросенка, и прекрасную Ханиффу, и ее двух женихов — Тега и Тасалтана, и Таймураза, которого мучает неотмщенная кровь сына и который, желая отомстить, губит второго сына и погибает сам, и беднягу Того, переписчика деловых бумаг, образ которого, по-моему, для писателя автобиографичен, и великолепно выписанных, но, к сожалению, безымянных попа с дьяконом из рассказа «Двадцать четыре дня», — да разве всех героев перечислишь, хотя они все нашли место в твоей памяти, все запомнились, и в этом, наверно, великий секрет писателя, чудо его творчества...
Чудо? А в самом деле, почему так? Говорят, что художник потому и художник, что он видит то, чего не замечают другие. «Саукудз еще раз быстро зарядил ружье, во в этот момент широкий кинжал Батрадза насквозь пронзил его грудь. Он упал навзничь, бессмысленно еще махая руками». Вот это «бессмысленно еще махая руками» — то точное видение, которое делает картину живой. Или картина того, как женщины осаждала дом знахарки: «Каждый старался попасть к Биганон раньше, даже дрались. Кое у кого и лицо поцарапано. У одной женщины клок волос был вырван, и она держала его скомканным в руке. Разожмет — посмотрят, опять сожмет». Все в этом клоке волос — и одержимость темного человека, и точная картина того, что происходит. Или тут же портрет знахарки: «Шеи у нее не видно, голова ее величественно сидела прямо на туловище, а потому казалась небольшой. Бывают такие желтые с краснинкой тыквы, тянут оно до двух пудов. Поставь такую тыкву на небольшой стог сена, и тогда издали это будет похоже на Биганон». Зажиточный крестьянин Хату приходит к деревенскому писцу с просьбой написать прошение. Он не может не знать, что положение писца отчаянно, что он голоден. Но он склоняет писца написать заявление бесплатно. И вот состояние писца, как увидел это писатель: «Я — грамотный, Хату, но ни одного прошения тебе бесплатно писать не буду». Произнося эти слова, Того делался все более уверенным в себе, и эта уверенность была ему приятна». Оборот «и эта уверенность была ему приятна» очень точно передает состояние писца, угнетенного нуждой, не желающего идти на уступки.