По традиции, установленной еще Вильямсом, Люсита не порывает с кругом друзей, который образовался за годы и годы их жизни в России. Для Люситы это важно и потому, что она заканчивает книгу воспоминаний о муже и русские друзья тут могут быть ей полезны: революционная Россия — это жизнь Вильямса. Впрочем, Люсита в точном соответствии с традицией семьи готова прийти на помощь и русским друзьям: обстоятельное письмо с рассказом о малоизвестном эпизоде из жизни Вильямса, новая книга о Риде, Стеффексе, Майноре, страничка рукописи, дорогая для русского корреспондента. Последний дар — черновики письма Вильямса ко мне, которые я цитировал; подобно иным рукописям американца, у этого письма было много «дублей», Люсита прислала их все...
12
Те, кто знал Вильямса, обращали внимание на необычный образ жизни, который он избрал: пилигрим XX века, странник-идеалист, новый Дон Кихот, храбрый и благородный искатель истины. Эта мысль не чужда и авторам «Одноэтажной Америки». Именно об этом думаешь, когда читаешь их рассказ о встрече с Вильямсом в «ветхом домике, который он снимал помесячно». Ну, разумеется, это человек своеобычный, в чем-то даже чуть-чуть странный, — эта непохожесть была столь неожиданна, что, казалось, способна была нанести ущерб величию духа, который человек отождествлял; походи он на всех остальных больше, он, пожалуй, в своей человеческой доблести был бы безусловнее. Существо же в ином: я, наверно, первый произнесший это слово применительно к Вильямсу, но я его произнесу с сознанием ответственности перед теми, кто проникнет в смысл жизни Вильямса после нас, — мы имеем дело с великим американцем, да, именно великим. Так уж повелось, что людей, которые были твоими современниками, не очень-то легко причислять к великим. Совершив все, что соответствовало замыслу его жизни, Вильямс дожил до наших дней, он был нашим современником, а великое требует расстояния. Но время не стоит на месте, и мы, смею думать, способны завоевать расстояние, имея в виду совершенное Вильямсом. Мы видим в жизни Вильямса не только пример высокой человеческой честности и благородства, но и беспримерный подвиг духа человека, который рассмотрел в самом существе нашей революции свет великой надежды, столь необходимый людям, чтобы сделать новый, решающий шаг к цели. Да, во тьме времен человек разглядел этот свет и был настолько щедр, чтобы не пожалеть жизни. Мы, дети революционной России, для которой Октябрь был и явлением национальным, обязаны воздать должное подвигу американца. Этот подвиг имеет тем большее значение, что совершен человеком, который воспринял Октябрь, как говорили в старину, самовидцем: между ним и событием не было второго лица, он был свидетелем главных событий революции, он многократно разговаривал с Лениным, и он на долгом пути лет и десятилетий был очевидцем и участником того, что мы зовем вторым днем революции. Никто не может сказать, что мнение его голословно. Да и утверждение это бессмысленно, когда речь идет о Вильямсе, чьи нравственные устои неколебимы. Наверно, наши историки и литераторы еще вернутся к жизни американца. В этом возвращении есть свой большой смысл: конечно же речь идет о друге, чья жизнь явила пример верности, что бесценно. Но пример жизни Вильямса тем более высок, что он обращен к Октябрю, который вечно будет источником нашей веры.
КОЛДУЭЛЛ
Колдуэлл явился на Кузнецкий с просьбой разрешить ему поездку на фронт — шла первая неделя войны. Вместе с ним должна была выехать Маргарет Бурк-Уайт, в соавторстве с которой он сделал несколько книг — текст этих книг, по-колдуэлловски точный и зримый, своеобразно был соотнесен с художественными фотографиями Бурк-Уайт.
Колдуэлл был молод — тридцать! Он был росл, хорошо сложен, крепок в ходьбе, — в его лице, пожалуй, самым характерным был подбородок, насеченный неглубокой ложбинкой, сообщающий его лицу если не суровость, то строгость. Помню, что Колдуэлл просил направить его и его спутницу к воротам Смоленска. Возможно, писатель опирался здесь не столько на знание обстановки, сколько на свое постижение русской истории: «Направление главного удара было тут и прежде».