Мне трудно сказать, какие прописи украшают американское посольство в Сайгоне, но вряд ли автор «Посла» видел среди них ту, которую я привел выше. Она чуть-чуть возвышенна, как и надлежит быть прописи XVIII века, но в ней неумирающее искусство дипломата, как искусство, и котором ум и опыт применены к человеколюбию, обозначено точно.
Признаюсь, после всего сказанного непросто нам вернуться к нашему герою, которого мы покинули едва ли не на произвол судьбы в ответственную минуту: посол был занят подготовкой... переворота.
Итак, Эмберли вступил в заговор с военной оппозицией, вместе с советниками от разведки и генштабом разработал план переворота, апробировал этот план в письме, адресованном едва ли не президенту, и благословил заговорщиков. В долгожданный день переворота послу осталось подняться на крышу и наблюдать дело рук своих.
«Нам открылось жуткое, зловещее зрелище, — констатирует посол. — Весь город был ярко освещен. Люди стояли на крышах, на балконах, у распахнутых окон, словно зрители на футбольном матче. Дворец президента, окутанный густыми клубами дыма, был в кольце артиллерийского огня...»
Дипломатия, как однажды меланхолически замечает посол, больше всего другого на земле похожа на перпетуум-мобиле. Несмотря на смерть, бедствия, подкупы и предательства, хлопотливо вертятся ее колеса. Когда снаряды, предназначенные для удара по дворцу Кунга, еще лежали в снарядных ящиках, Эмберли заметил: «Для Кунга, быть может, это часы страдания в его дворцовом саду. Для его Иуды — если в действительности Иуда — долгое страдание еще впереди. Сколько времени шутник Пилат правил Иерусалимом после распятия?»
Переворот совершился — Кунг устранен, по посол все еще во власти страха. «Генералы пришли к власти, — замечает Эмберли. — Но по-прежнему все неустойчиво, все неверно. Будущий узурпатор уже строит козни, притаившись где-то в темном углу, и когда-нибудь, рано или поздно, скачки с препятствиями начнутся снова. И я — опытный, азартный игрок! — снова включусь в ту же самую жалкую, постылую игру: буду открыто ставить на одну лошадь и тайком на другую... А затем уничтожу проигравшего...»
Роман заканчивается моральным поражением посла и возвращением его к Мусо Сосеки. Мы люди суровые, знающие войну и вдоволь хлебнувшие горя, и о людях судим по их поступкам. Нас интересует финал того, что произошло с Эмберли, — именно во Вьетнаме он понял, в какой мере дело, которому он служил и служит, противно человеческой совести. В высшей степени знаменательно, что душевный кризис Эмберли и Кунга — двух главных героев романа Уэста — отражает поражение американской политики во Вьетнаме. Во многом антиамериканский характер романа Уэста определяется именно этим.
У нас могут быть с Уэстом разные взгляды относительно тех или иных аспектов вьетнамской проблемы, но мы должны признать мужество писателя, для которого совесть оказалась превыше мнения среды и класса. Книга Уэста написана с тем воодушевлением и страстью, которые никогда не обретает произведение, если писатель не уверовал в его идею, если эта идея не стала убеждением писателя. От первой до последней страницы этой книги вас не покидает ощущение спора, спора неуступчивого, который писатель ведет со своими явными и скрытыми оппонентами. Может, поэтому произведение Уэста, при всех своих зримых чертах романа, напоминает полемический трактат, его первосутью является мысль писателя, нередко публицистически обнаженная и жесткая, но всегда действенная. Как ни интересна пластика романа, его композиция, пропорции, линия развития сюжета и характеров, хочется говорить именно о воинственной мысли Уэста, которой писатель, как нам кажется, обязан тем, что его произведение, оставаясь явлением литературы, стало событием жизни и времени.
И вот вопрос, отнюдь не праздный.
А что, если бы история, рассказанная Морисом Уэстом, история, исполненная и гнева и непримиримости, обратилась в документ и стала предметом обсуждения в ООН, что смог бы сказать американский делегат и набрался бы он мужества сказать что-либо?
Пожалуй, сказал бы! И я увидел американского делегата, усталой и нетвердой походкой поднимающегося на трибуну. Я увидел его лицо, обращенное в зал, его глаза, устремленные на делегатов. Да, вот он стоит перед залом и пытается говорить — да, он пытается говорить, защищая узкими плечами и больным сердцем воинствующую ложь Яффы, его право вторгаться в жизнь чужого народа, навязывать ему свою волю, а если тот ее не приемлет — сеять смерть... Нельзя же допустить, чтобы человек, говорящий с трибуны, не знал о существовании Яффы!
И я вспомнил влажную лондонскую ночь в Гайд-парке, толпу горожан на Спикинг-корнер и слова юного лондонца, обращенные к разноплеменной толпе, в которых для меня раскрылся смысл истории, рассказанной Морисом Уэстом:
— Как ни хитер человек, ему не под силу защитить неправое дело — оно несет гибель этому человеку...
МОРАВИА