Стрижевский был человеком одаренным, и посольское здание это отражало. И не только посольское здание: Стрижевский был одним из тех архитекторов, которым зодчество не мешало заниматься живописью и рисунком, как, впрочем, чуть-чуть и ваянием. У него была способность, столь характерная для архитектора, мыслить образами, у которых есть зримое очертание, объем. Помню, как однажды, воспользовавшись первым снегом, который здесь обилен, мы уехали всем посольством на берега Снагова. Воодушевившись, Стрижевский слепил нечто грандиозное. Нет, это не была банальная снежная баба, а именно скульптура, в самих чертах которой сказались и фантазия, и мысль, и та мера таланта, прикосновение которого способно вызвать к жизни такое. Помню, что, расставаясь со снежным Снаговом, я испытал немалое смущение: да можно ли оставить на произвол судьбы этакое диво?
Итак, Щусев. Помню, кик мы гуляли по посольскому садику и Стрижевский пытался объяснить себе и нам созданное зодчим.
— Допускаю, что но прав, но в это свое мнение я уверовал, — говорил Стрижевский, забирая со лба и отводи назад свои рыхлые космы. — Нестеров, каким мы увидели его в портретной живописи, — Павлов, Шадр, Мухина! — возник из древнерусских сюжетов. — Казалось, неожиданная мысль заставила Стрижевского сгорбиться — больше обычного; когда он волновался, он горбился. — Не было бы отрока Варфоломея, не было и позднего Нестерова...
— Однако какое это и моет отношение к Щусеву?
— Самое прямое! Казалось, Стрижевский ждал этого вопроса, чтобы вот так решительно заявить о своем мнении. — Не было бы у Щусева Троицкого собора в Почаевской лавре и Марфо-Мариинской обители на московской Большой Ордынке, разве мог бы явиться Казанский вокзал?
— Храмовое зодчество... плодотворно? — спросил я не без улыбки.
— Нет, дело не столько в том, что это зодчество храмовое, сколько в том, что оно по истокам своим русское, старорусское, коренное, своеобычное.
— Да можно ли так сказать о Щусеве? — спросил я. — Ему не чужд и современный поиск...
— Верно, и современный поиск, — согласился Стрижевский. — Не было бы этого поиска, он так бы и остался в ордынской обители, а современный поиск вызвал у него такое чудо, как Мавзолей...
— Вы знали Щусева?
Был мой вопрос, как мне казалось, для моего собеседника неожиданным.
— Да, по его лекциям в институте, когда он увлекался градостроительством, — подтвердил Стрижевский. — Щусев оставался Щусевым: был убежден, что в обществе, где земля является собственностью государства, градостроитель имеет неизмеримо большую возможность сказать новое слово по существу проблемы... Помню, был бесконечно самоироничен: как много могут сделать с человеком каких-нибудь пятнадцать лет — от обители на Ордынке до созидания города будущего!..
— Самоирония... от сознания силы?
— Пожалуй, от сознания силы, — Стрижевский будто остановил себя — опасался, что скажет больше, чем хотел сказать. — Да, от сознания силы, как, впрочем, от желания оборониться от невзгод жизни...
— Невзгод?
Мой собеседник испытал неловкость — инерция разговора повлекла его дальше, чем он хотел.
— Да, невзгод, — подтвердил Стрижевский, мы вернулись под крышу посольства. — Одним словом, тайны в чистом виде жизнь не терпит: в доме у Щусева больной сын, взрослый... — Мы стояли посреди большого зала, совсем темного, и я слышал дыхание Стрижевского. — Врачи настаивают на госпитализации, но он отказал им... — пояснил мой собеседник. — Вот так — отец и сын... — Стрижевский вздохнул, и я ощутил пределы зала — он был меньше, этот зал, чем я думал. — Ну, Щусев будет, конечно, пытаться говорить по-румынски, потешный бес самоиронии в нем пробуждается вместе с его веселым румынским! — воскликнул Стрижевский.
— Странно, а откуда он знает румынский?
— Так он родился в Кишиневе.
— Вон как!..
Разговор со Стрижевским немало распалил воображение: все-таки не совсем обычного человека мне предстояло завтра встретить на аэродроме, незаурядного человека. Помню, что я спросил себя: из того немногого, что мне известно о человеке, могу ли я нарисовать его внешний облик? В самом деле, как он выглядит, этот человек? Ну, например, как он носит костюм, какая у него походка, как он взглянет на тебя и заговорит? Наверно, точность того, что было произнесено до сих пор, определяется в конечном счете впечатлением от живого человека?
И вот аэродром, шум ветра, поднятого винтами самолета, который, прежде чем остановиться, прибавил винтам оборотов, человек на трапе... Первое впечатление — маленький, крупноголовый. Когда улыбается, губы вбирает чуть застенчиво, темная, не по сезону, шляпа сдвинута набекрень, — взволновался, забыл про шляпу.
— Бунэ деменяца! — восклицает он, подняв руку-невеличку. — Нем май фачь, приетене?[6]
Почти сбегает на землю и обходит встречающих. Не может совладать с волнением, быстро возбуждается — возраст... Сколько ему? За семьдесят, по виду семьдесят с немногим.
— Тут цвет неба иной, — произносит он и снимает шляпу. — Ветер теплый, южный... — Его ладонь осторожно касается головы.