«Не без сочувствия к личной симпатии смотрю я на девятнадцатилетнего новичка, сконфуженно протягивающего секретарю редакции свою первую газетную карикатуру. Я знаю, сколько еще у него впереди карикатур и рисунков, сколько еще газет и журналов, сколько еще секретарей и редакторов. Я знаю, впереди у него беспокойная повседневная работа в советской изобразительной публицистике, многие годы творческих забот и трудов, успехов и неудач, радостей, горестей, сложностей. Впереди у него — жизнь».
Пожелаем и мы Борису Ефимовичу, щедрый талант которого не меркнет, как и не убывает его деятельная энергия, новых свершений.
2
Но память Ефимова хранит не только тех, кто стал персонажами его сатирических скетчей, особая глава в творчестве художника — его дружеские шаржи, объектом которых, в частности, стали писатели, вставшие у истоков нашей словесности: Луначарский, Маяковский, Светлов, Кольцов, Чуковский, Эренбург, да только ли они? Было бы не по-ефимовски, если бы художник не перенес их на александрийский лист.
Дружеский шарж — это в какой-то мере и портрет, а портрет не создается, как правило, с одного удара. Впрочем, вряд ли верен взгляд, что работа художника одного с Ефимовым жанра — это экспромт, как всякий экспромт, молниеносный и обязательно удачный. Если рисунок, о котором идет речь, призван нести ясную и лапидарную мысль, если он ограничен числом персонажей, каждый из которых должен быть отмечен чертами характера, если этот рисунок к тому же в какой-то мере обязан быть остроумным, стоит ли говорить, что такой рисунок требует от художника труда.
Тут, быть может, уместен вопрос: «Как работает Ефимов?»
То, что могу вспомнить, отмечено отнюдь не сегодняшним днем, но, быть может, в какой-то мере отвечает на вопрос.
Первые месяцы войны. Редакция военной газеты па Дмитровке. Фронтовой режим: страдные сутки, когда день неотличим от ночи, «летучка» в полночь, «планерка» на рассвете. Редакция па трех этажах и некое ее подобие в подвале, куда газета уходила во время бомбежек. Стены в подвале напитаны сыростью и полутьмой. Когда в саду «Эрмитаж» — он рядом — гремят зенитки, электричество принимается мигать — ого точно задувает.
Однажды в подвал спустился Ефимов — в одной руке кусок дежурного ватмана, в другой — флакончик туши, а заодно карандаш с кистью. Устроился за столом, что стоит в поле все еще мигающего света. Очинил карандаш и попробовал обмакнуть перо во флакон с тушью. Но прежде чем начать работу, улыбнулся и, наклонившись к соседу, произнес нечто такое, что и расслышать мудрено в грохоте зениток. Сосед, разумеется, расслышал и ответил Ефимову улыбкой. Будто посветлело в подвале — казалось, даже электричество перестало мигать. Все думалось: ну конечно, он такой, как ты его себе представлял, вдохновенно-веселый человек с волшебной кистью. Вот сейчас обмакнет ее еще раз а тотчас явит экспромт завидный...
Но из-за чего он так помрачнел? И, кажется, даже закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться? А потом взял не кисть, а карандаш и тронул им бумагу, как могло показаться, робко. Тронул и отнял руку. Потом тронул еще — весь раздумье, весь сомнение... Погодите, погодите, да Ефимов ли это? Карандаш шел по ватману трудно. Не карандаш — но бумаге, а резец — но меди. Штрих, да, тот знаменитый ефимовский штрих, когда на шероховатой поверхности ватмана, казалось, видны следы ворсинок от колонковой кисти, этот самый небрежный штрих выписывался!
Мастер сатирического скетча и экспромта-шутки, он вдруг стал самим олицетворением многотерпения. Да неужели здесь происходило нечто такое, что разрушало исконное единство жизни и творчества художника? Или, что еще более разительно и необычно, единство человека и художника? Но ведь я сказал, что рисунки художника очень похожи на него. Тогда в чем же дело? Художник, взявшись за перо, перестал быть самим собой?
Все это необходимо было осмыслить, но одно было несомненно: художник остался верен заповеди истинного. Той самой заповеди, которая гласит: талант жив трудом. Нередко трудом самоотверженным. В самом деле, как ни способен человек, он, принявшись за работу, может даже показаться непохожим на себя. С известной долей юмора можно сказать: мера его непохожести на себя — всего лишь мера сознания им ответственности. Даже если от начала работы до ее конца — годы...
Молодого мастера перспектива большой работы порой приводит в уныние и заставляет делать дело спустя рукава, мастера зрелого — воодушевляет. Как ни огромно здание, которое предстоит выстроить, пятидесятитысячный кирпич будет уложен с той же тщательностью, что и пятый. Я сказал: с той же тщательностью. И тому есть объяснение. Если даже сил меньше, чем прежде, их восполнит та мера воодушевления, которая отличает человека творческого.
Если говорить о том, откуда у человека эти силы, ответить не просто. Одно точно: немало сделали учителя. Да, те первые, что пришли с революцией и передали молодым своим товарищам (они звали молодых: «Товарищ!») многое из того, что имели. Многое, и прежде всего главное: веру!