Помню разговор с Симоновым, короткий, но характерный для той поры, о штурмане немецкого самолета-разведчика, сбитого нами накануне, с которым мне устроил встречу армейский разведотдел. Немец был неожиданно смуглолицым, со смоляными бровями, — он попал в плен едва ли не на второй день после неудачного рейда наших мотоциклистов, самой кожей почувствовав, как мы встревожены и, пожалуй, озлоблены. Не на шутку струсив, он готов был отвечать на все наши вопросы. Моя беседа с немцем была напечатана газетой.

Симонов спросил, знал ли пленный немец о вашей неудаче с мотоциклистами и что он об этом думает, — мотоциклисты, вернувшиеся с задания, жили единым кланом в землянке на полсотни коек; по-моему, Симонов был у них.

Я сказал, что летчик знает об этой нашей неудаче и полагает, что мотоциклисты действовали с храбростью безудержной.

— А о нашем просчете в самой этой операции немец не говорил? — спросил Симонов, — казалось, фраза немца о безудержной храбрости не произвела впечатления на моего собеседника.

— Нет, не говорил.

— Побоялся или не считает это просчетом?

Я вспомнил круглые от страха глаза немца.

— Возможно, и побоялся...

— Да, вернее всего, побоялся, должен был побояться... — заметил мой собеседник, переложив спальный мешок из одной руки в другую (странно, что этот мешок ему не мешал).

Память не сохранила других подробностей этого разговора, но и в этом диалоге привиделось для Симонова характерное — желание рассмотреть в событии его истинное, отнюдь не парадное существо, рассмотреть в ситуации как бы второй план, а заодно ухватить психологию события, которая единственно способна объяснить происшедшее.

Можно допустить, что есть случаи, когда прозаик вдруг начинает писать стихи, и это даже характеризует процесс мужания его мысли, процесс зрелости. Чаще же бывает иное: поэт на определенном этапе своего становления обращается к прозе, хотя и не оставляет стихов. У Симонова получилось почти так. Я сказал «почти» потому, что стихи он оставил, по крайней мере, как свидетельствует его собственное признание, в последние годы он к ним не возвращался. Человечески жаль, что Симонов оставил стихи. Симоновская поэзия времен войны для людей, например нашего поколения — это эпос войны. Если есть строки, которые стали своеобычным камертоном той суровой поры, то к ним принадлежит и симоновское: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины?», «Майор привез мальчишку на лафете...», «Жди меня, и я вернусь...», «Если дорог тебе твой дом...», «Неправда, друг не умирает...».

Итак, Симонов оставил стихи. Мне видится в этом процессе нечто для Симонова характерное. О чем я говорю? С годами поле внимания к тому, что делает Симонов в литературе, становится все сконцентрированнее. Было время, когда Симонов писал и стихи, и прозу, которая обнимала едва ли не все жанры. Сегодня — иное: внимание художника обращено на повесть, при этом повесть особенную. В ней все автобиографично. И факт, положенный в основу. И лирический герой, от имени которого идет рассказ. И действующие лица, к которым обращается автор. И, пожалуй, сами реалии. Более того — вымысел в такой мере ограничен, что он даже сковал сюжет: как это бывает чаще всего в жизни, повороты действия отнюдь не головокружительны. Даже интересно: у писателя обычно бывает обратное. Он начинает со своеобразного этюда, воссоздающего действительный случаи, и, все больше обращаясь к обобщению и делая картину многосложной, приходит к многоплановому прозаическому полотну. У Симонова не так: его нынешние повести, в сущности, являются автобиографическими эскизами, в которых в конечном счете два действующих лица — автор и герой, которого автор исследует. Характерно, что, предав забвению многоплановое полотно со сложным сюжетом и множеством действующих лиц, Симонов предпочел ему этот тип повести. В самом факте, если можно так выразиться, этого предпочтения кроется существо процесса, происходящего сегодня в сознании художника и определяющего, смею думать, новый этап мужания симоновского дарования.

В самом деле, обратившись к такому композиционному решению, Симонов обретает наибольшие возможности достичь цели, которая, думаю, его сегодня единственно устраивает: исследовать характер. Стоит ли говорить, что для зрелого художника нет цели и трудное, и интереснее, и значительнее. Всегда полезно обратиться за советом к классике: они, эти прецеденты, убедительны. В том, как Толстой от больших прозаических полотен устремил свое внимание к повестям, сделав предметом своего досконального изучения Ивана Ильича, отца Сергия, Хаджи-Мурата, в сущности, оказывается этот же расчет художника и этот же процесс. Не думаю, что в названиях всех этих повестей имена героев оказались случайно. Наоборот, писатель точно говорит: главное в Иване Ильиче, в отце Сергии, в Хаджи-Мурате. В первосути симоновских повестей «Пантелеев», «Левашов», «Иноземцев и Рындин», как нам кажется, та же тенденция.

Перейти на страницу:

Похожие книги