— Это школа, — указал я на трехэтажное здание, окрашенное в ярко-бирюзовые тона. — Войдем?
Мы вошли, а дальше произошло чрезвычайное — очередной урок был отменен, школа собралась в актовом зале.
Встреча удалась необыкновенно — восторг владел залом. То, чему мы оказались свидетелями, можно было объяснить самим составом аудитории — старшеклассники, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет, то есть возраст, когда восприятие чутко. Могло быть и иное объяснение: ребята, в силу обстоятельств оказавшиеся на чужбине, увидели в нас посланцев Родины. Но было и третье объяснение, оно не только не исключало первых двух, оно их объединяло: Гамзатов...
Одним словом, это было нечто глубоко волнующее. Речь Гамзатова была полна юмора, он пробовал читать стихи, в том числе шуточные. Зал обратился в кипящее море — от смеха неизбывного и аплодисментов, казалось, старый дом вздрагивает.
А стихи, которые читал Гамзатов, отразили настроение аудитории — в них есть детство, и в них есть взрослость, а следовательно, любовь. Впрочем, в них есть еще и юмор, жизнелюбивый, гамзатовский, что тоже в настроении аудитории.
Я оглядываю зал — нет безучастного лица, больше того, нет лица, которое не было бы озарено улыбкой, — как же хороши глаза в семнадцать лет!
Зал начинает скандировать и в такт словам ударять в ладоши — истинно удары пушек на рассвете: «Гу-yx! Гу-ух!»
К столу выходит девушка-десятиклассница, и зал затихает. «У чужой стороны есть одно достоинство: она дает понять, как дорог мир...» Девушка говорит от имени школы, и зал хочет помочь ей тишиной. И вновь возникают гамзатовские стихи, но в этот раз читает не он:
Этот необыкновенный день мы заканчиваем в кругу военных друзей. Рядом сидит Патимат Гаджиева — она малоречива и строга, как надлежит быть горянке, временно сменившей дагестанские горы на каменные теснины Европы. Место напротив занял подполковник Цветков, замполит полка. Разговор за столом обращен к поэзии, ее способности быть крылатой, если даже эти стихи не стали песней. Впрочем, песня не отнимает у стихов крылатости.
— Как ты полагаешь, Виктор Иванович?
Подполковник, к которому обращен вопрос, встает, — по всему, в вопросе скрыт смысл, в который нам еще предстоит проникнуть.
На этот раз стихам суждено быть песней:
Голос у подполковника не силен, но в нем та мера душевности, которая стоит сильных голосов, — это пение крепко брало за сердце, становилось даже чуть-чуть тревожно. Люди, пожившие на чужбине, сильно чувствуют, есть в их сострадании надрыв одиночества, в их тоске горечь. Я слушал подполковника, и мне виделся Кавказ, сиреневая гряда гор, непросторное небо, зажатое горами, аварский аул на скалах, быть может тот же Цада, и журавлиный клин, каким увидел его тогда поэт.
Что-то было в этой песне такое, что сближало людей, сидящих за столом. И то, что текст песни, прежде чем возникнуть по-русски, прозвучал на аварском, как мне казалось, свидетельствовало: недаром за этим многонациональным столом аварцы составляли внушительное большинство — по слову и делу Революции оттого, что это был народ малый, он не становился меньше. Странное дело, но в глазах поэта было изумление: точно он слышал свои стихи впервые. Ну, разумеется, он слушал песню и прежде, быть может, тогда она звучала не хуже, и все-таки вот этот голос, прозвучавший вдали от Родины, обладал преимуществами, каких не было прежде.
Мы встали из-за стола и пошли к машинам. Рука Гамзатова лежала на спине подполковника.