Этот образ дался поэту не без труда — неповторимое четверостишие, которое хочется повторять: «...И в небе Млечный Путь, светясь и словно рея, мою, как портупея, пересекает грудь». Однако эти стихи именно о звездном часе человека и его отчего края, как эта мысль воспряла и в кешоковской прозе. Допускаю, что с этим могут по все согласиться, но кешоковская проза, как истинная повесть о судьбе человека, вся в стихах поэта. Помните кешоковское «Имя»? Мое восприятие этого не очень-то пространного стихотворения объяло то главное, что вместила кешоковская проза, — кстати, это не умаляет, а возвышает ее. «Мой старший брат по имени Алим на белом свете прожил слишком мало, родившийся, когда его не стало, я наречен был именем чужим. Так решили мать и вся родня, и я едва ль не с первого же дня не мог постигнуть, почему, бывало, у матери, сидящей у огня, при имени моем слеза блистала». И вот итог, более чем красноречивый, в котором судьба человека, прожившего немалую жизнь, судьба многотрудная, когда взгляд твой постигает то основное, что держит личность, определяет ее суть. Конечно, можно намертво отторгнуть эти стихи от существа романа, но поможет ли это пониманию кешоковской прозы? Как я понимаю стихи Алима Пшемаховича, его прозу именно надо соотносить со стихами, тогда философский зачин ее явит краски, которые прозу не обескровят, а обогатят, — по крайней мере, опыт моего чтения Кешокова говорит об этом. «Оно весь век на совесть мне служило, а на веку всего немало было. Оно, как вол, несло свою арбу, как мул поклажу тяжкую тащило, через потоки вброд переходило, благодарило и кляло судьбу. Оно, бывало, обливалось кровью, когда и сам я кровью истекал, и кто-то повторял его с любовью, и кто-то с нелюбовью поминал. Не знаю, как я жизнь прожил свою, стыдиться должен иль гордиться вправе, не знаю, возвеличил иль ославил прозвание свое в родном краю. Его как шапку рваную оставил иль как кольчугу, смятую в бою?»
Но у прозы поэта свои законы — по незримой системе кровеносных сосудов стихи вливаются в прозу, питая ее красками, которые подчас являются привилегией поэзии. Ведь это только поэт может сказать: «Могучие горные вершины переходили на зимнюю форму одежды — облачались в ослепительно белые бешметы». Или эпизод перед кавалерийской атакой: «Как назло, всю ночь валил снег густой. «Может, отменить кавалерийскую атаку?» — с надеждой думал кешоковский герой Кошроков, измеряя толщину снежного покрова, как мерят глубину пахоты в поле». Конечно, сильная сторона кешоковской прозы — это бытописание: автор знает быт парода, умеет сберечь колоритные детали, любит их писать. Как человек, бывший свидетелем черкесской свадьбы, могу свидетельствовать, что автор воссоздал ее, сохранив реалии, цельность и настроение картины. Вспомнил и я, как в пору свадьбы старики, укрепив на деревянных рогатинах только что зарезанного барана, от горячего мяса которого валил пар, свежевали животное, отделяя шкуру от туловища, не обращаясь к ножу, да так ловко, что ни единого порыва по оставалось па шкуре. «Во двор Оришевых народу набралось гораздо больше, чем ожидал Кошроков. Мужчины, разведя огонь в сарае, кололи дрова, свежевали баранов. Подвесив туши к перекладине, они отдирали кожу деревянным ножом, а то и руками. Им помогали мальчишки, который носили воду...» Или церемония прибытия невесты в дом жениха. «За невестой уже послали? — спросил Кошроков без всякой задней мысли. Если не послали, то его линейка в распоряжении Оришева. Раньше полагалось невест привозить и фаэтоне в сопровождении полусотни всадников. Среди них многие были с винтовками, будто бы в пути им предстояло отразить нападение». И, конечно, сама свадьба, в которой были краски детства: «Вскоре комната была уже забита людьми. Яства подносили из кухни, а потом передавали из рук в руки над головами сидевших за пиршественным столом. Чего тут только не было: отварная птица, нарезанная ломтиками паста, румяные лакумы, чесночный соус, сыр, овощи, фрукты...»