Маленькая женщина, тем более маленькая в сравнении с огромностью мира, вызванного ею, встретила нас на пороге и повела по мастерской. Женщина улыбалась, оглядывая свои фрески, точно сама эта улыбка сотворила их, только улыбка, труд в атом не участвовал, и это тоже было похоже на чудо. И вот что любопытно: чтобы мы ощутили это чудо до конца, женщина подвела нас к котлу, до краев наполненному фигурками людей, — они лежали, эти фигурки, так, как их бросила сильная рука: простершись ниц и опрокинувшись, заломив руки и скрепив их в помой мольбе, угрожающе взвив кулаки и в испуге защитив ими грудь. Нечто похожее на вавилонское столпотворение, как оно померещилось художнику и отлилось в глине, увидели мы, заглянув в этот необычный котел страстей.
— Человеческая комедия? — спросил Кулиев.
Женщина продолжала улыбаться.
— Нет, всего лишь записная книжка скульптора... Когда мне надо запомнить, мне легче слепить, обжечь и бросить в котел, чем записать. Венгрия, которую видели мои глаза...
— Венгрия?
— Да, которую я увидела. — Она взглянула в окно. Дунай, который мы рассмотрели, когда вошли в дом, был там.
— А это тоже Венгрия? — поднял Кулиев глаза на стену, у самого потолка которой протянулась фреска.
— Да, это Венгрия, хотя речь в данном случае идет об истории человечества, как ее восприняла Библия...
— Поэтому фреска начинается не с Адама и Евы, а с гончара, который изваял на своем гончарном круге Адама и Еву, гончар как зачинатель рода человеческого? — спросил Кулиев — он рассмотрел эту первую сцену.
— Да, вы всё поняли правильно, Венгрия и все венгерское подсказали мне это решение — все началось с гончара...
Но разговор этот запомнился не только мне, Кулиев возвращался к нему.
— А не находите ли вы, что этот диалог с Маргит Ковач невидимо перекликался с тем, что сказал нам Кирай? — спросил Кулиев.
— Всеобщее в национальном?
— Та же формула: чем ближе искусство к национальным истокам, тем оно всеобщее...
Мне казалось, мой балкарский друг счастлив, что уже тут, в Венгрии, имел возможность убедиться, как верна эта истина.
Впрочем, по-своему преломилась эта встреча с Ковач и в дудинской поэзии — в этих стихах есть и нечто такое, что раскрывает существо натуры Ковач, человека, художника.
«Кавказский Есенин», — сказал о Кулиеве один поэт, быть может желая поощрить музу кавказца. Это определение слишком эмоционально, чтобы быть точным. В лирике Кулиева, жизнелюбивой и богатой на краски, есть одна особенность, больше свойственная даже прозаику, чем поэту. Я имею в виду психологизм кулиевской поэзии, склонность к краскам строгим. Как ни сдержанны эти стихи по краскам, в них бушуют великие страсти, но страсти, символизирующие не столько грозу, сколько предгрозье.