– Да, не понимаешь ты… – Гурий поднял голову, улыбнулся печально и долго, пристально смотрел в глаза Вере Салтыковой, будто силился увидеть там отгадку своих мытарств и мучений. – Мне, может, жить не хочется, Верунька, а ты: иди проспись и берись за дело.
– Кому жить не хочется, тот не живет! – жестоко выпалила Вера. – А ты вон сыт, пьян и нос в табаке.
– Это ты точно говоришь… точно… нос в табаке… эх, – опять невесело усмехнулся Гурий.
– Да и что ты болтаешь: жить не хочется! У тебя сыновья, таких хороших два парня, а ты: жить не хочется…
– А может, стыдно мне перед ними?
– Стыдно? Конечно, стыдно! Брось пить, берись за работу, и стыдиться будет нечего.
– Да не потому стыдно… Нет, не потому, что пью я. Что из дома ушел. Или что из дома выгнали, – это одно и то же. А потому, что пустой я,
Вера смотрела на Гурия во все глаза и думала: Господи, как они слова-то умеют говорить, эти художники! Посмотреть на него – так обычный забулдыга, опухший, заросший, почерневший от пьянки, а послушать – ну прямо принц, принц из сказки! И так это ее вдруг разозлило, что она в открытой ярости и гневе закричала на него:
– Ты вот что, художник, давай проваливай отсюда! И больше чтоб тебя не было в нашем общежитии! Понял?! А не то я сама сдам тебя в милицию!
– И ты, Брут? – горько улыбнулся-усмехнулся Гурий.
– Чего, чего? – не поняла Вера.
– Ладно, Верунька, иди. Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся.
– А, да иди ты! – махнула рукой Вера и, резко развернувшись, быстро пошла в свой подъезд. Шла решительно, твердо, не оглядываясь. Душа кипела от ярости и одновременно – от бессилия.
Через час, случайно выглянув в окно, Вера изумилась.
В беседке, как ни в чем не бывало, продолжал сидеть Гурий. Причем сидел, кажется, в той самой позе, в какой Вера оставила его: свесив голову, бросив руки на колени. Что-то закаменевшее было в его фигуре, безжизненное, потустороннее. И Веру окатила волна страха. Весь этот час она провела как в лихорадке: вспоминала разговор с Гурием и то холодела от ужаса, то нервно металась по комнате. (Оля Левинцова с удивлением смотрела на Веру, но та ничего не объясняла.) Не в том дело, что Вера прочувствовала жестокость собственных слов, что была груба и беспощадна в разговоре с Гурием, а в том, что она осознала вдруг вот эти его слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда исчезну. Не беспокойся…» И теперь до нее начал доходить тайный смысл этих слов, тот подтекст, который, вероятно, скрывался, как двойное дно в чемодане, под поверхностью простых, на первый взгляд, слов и обещаний. «Неужто он мог задумать такое?!» – ужасалась Вера, вполне понимая, что, может, она и подтолкнула его к такому решению, криком своим подтолкнула, безжалостным приговором. Может быть, она, Вера, и была последней каплей, которая заставила Гурия сказать страшные слова: «Не буду я больше беспокоить никого. Иди. Вот посижу малость, подумаю и исчезну. Навсегда
– Гурий, – тихо произнесла она.
Он поднял голову: в глазах его была тоска и безмерное отрешение. И вообще казалось, он не вполне узнал Веру.
– Гурий, ты сказал: тебе одному хочется остаться. Подумать. Осознать свою жизнь. Помнишь?
– Что? – не понял он. – Что говорил? Ты о чем?
– Ну, ты еще сказал: мне надо одному побыть. Подумать. Душа опустела. А тебя, как пса, гонят отовсюду… неужто забыл?
– А, это ты, Верунька… Ты чего вернулась-то, зачем? Я уйду, уйду, не бойся, вот посижу немного – и исчезну.
– Я что сказать-то хочу, Гурий… Ведь я, если по-человечески, могу помочь тебе. Правда.
– Ты? Помочь? Ладно, Верунька, не переживай, иди… Я скоро уже, скоро уйду… правда. Клянусь!
– Ты знаешь, Гурий, я ведь комнату получила. В коммунальной квартире. Только не живу в ней. Не могу без девчонок. Если хочешь, можешь пожить там. Можешь побыть один, подумать, прийти в себя… Только детей не бросай. Семью. Поживи один, успокойся, подумай обо всем…Может, не так все плохо, как тебе кажется?