Незаметно трогательная мелодия переходила в стаккато песни гейш, имеющей больше ритма, чем напева, и все ускоряющей свой бег, спотыкаясь и подпрыгивая на странных синкопах.
Внезапно музыкант остановился.
— Не могу описать вашу жену, как я ее сейчас вижу, — сказал он. — Не знаю ничего достойного старой японской музыки, чего-нибудь вроде гавотов Куперена, только в обстановке Киото и золотых ширм; а потом закончить надо чем-нибудь очень английским, что она приобрела от вас, — «Дом, милый дом» или «Салли в аллее».
— Ничего, старина, — сказал Джеффри, — играйте «Отцовский дом опять!».
Реджи заиграл, и полились вальсирующие звуки; но в его передаче они становились все задумчивее. Звук был заглушенный, темп медленный. Избитый мотив стал выражением глубокой меланхолии. Он сильнее, чем самый вдохновенный концерт, напомнил обоим мужчинам Англию, блеск театра, уличный шум Лондона, теплую, дружескую компанию, все милое и теперь такое далекое.
Реджи перестал играть. Обе женщины сидели теперь рядом на большой черной подушке перед огнем. Они смотрели папку с японскими гравюрами — зародыш коллекции Реджи.
Молодой дипломат сказал другу:
— Джеффри, вы были недостаточно долго на Востоке, чтобы прийти от него в отчаяние. Это случилось со мной. Значит, наши представления не будут в согласии.
— Это не то, чего я ожидал, должен признаться. Все здесь так неиндивидуально. Если вы видели один храм, вы знаете уже все, и так здесь во всем.
— Это первая ступень разочарования. Мы так много слышим о Востоке и его блеске, о пышности Востока и прочем. А в действительности столько мелкого и грязного, и все это очень походит на самое уродливое в наших странах.
— Да, они носят ужасно плохую одежду, и она выглядывает из-под кимоно. И даже кимоно кажутся изношенными и грязными.
— Это так, — сказал Реджи. Было бы так и у вас, если бы вы содержали жену и восемь человек детей на тридцать шиллингов в месяц.
Потом он прибавил:
— Вторая ступень в наблюдении — период открытий. Читали вы книги Лафкадио Хирна о Японии?
— Да, некоторые, — отвечал Джеффри. — Мне ясно, что он отъявленный лжец.
— Нет, он поэт, поэт! И он перескочил через первую стадию, чтобы некоторое время задержаться на второй, вероятно, потому, что был близорук от природы. Это чрезвычайно выгодное качество для исследователей.
— Но что вы называете второй стадией?
— Стадию открытий! Случалось вам ходить по японскому городу в сумерки, когда звучат вечерние колокола невидимых храмов? Поворачивали ли вы в переулки и видели ли мужчин, возвращающихся в свои тихие домики, и группы членов их семьи, собравшихся встретить их и помочь им переменить кимоно? Слышали ли плеск и журчание в банях, этих вечерних клубах для простого народа и сборных пунктах для болтунов? Слышали прерывистую музыку самисена, зовущую вас в дома гейш? Видали вы гейшу в синем платье, сидящую строго и холодно в рикше, везущей ее на встречу к любовнику? Слышали вы музыку Приаповых празднеств, несущуюся из веселых кварталов? Видели вы, какая толпа собирается на храмовый праздник, покупая маленькие растения для своих домов и грошовые игрушки для детей, теснясь возле предсказателей, чтобы узнать будущее счастье или горе, швыряя Богу свои медяки и хлопая руками, чтобы привлечь его внимание? Разве вы смотрели на все это без удовольствия, без желания узнать, как живет и что думает этот народ, что у нас общего с ним и чему у него нам учиться?
— Думаю, что понял вас, — сказал Джеффри. — Это все очень живописно, но всегда кажется, что они что-то скрывают от вас.
— Конечно, — сказал его приятель, — всякий умный человек, живущий в их стране, думает, что надо только изучить их язык и усвоить их обычаи, и тогда откроется все скрытое. Это сделал Лафкадио Хирн; оттого и я надеваю кимоно. Но что же он открыл? Массу красивых рассказов, отголоски старой цивилизации и фольклора; но в разуме и сердце японского народа — единственного из цветных народов, который не склонил головы перед белой расой, — очень мало или даже ничего, пока не достиг третьей стадии — свободы от иллюзий. Тогда он написал «Мой взгляд на Японию» — свою лучшую книгу.
— Я не читал ее.
— Надо прочесть. Остальные его вещи — мелодии, которые я мог бы сыграть вам сейчас. А это серьезная книга — истории и политической науки.
— Что звучит для меня довольно сухо, — засмеялся Джеффри.
— Это объяснение страны человеком, лишенным иллюзий, страны, в которую он хотел проникнуть глубоко и которая оттолкнула его. Он объясняет настоящее прошлым. Это разумно. Мертвецы — истинные руководители Японии, говорит он. Под изменчивой поверхностью нация скрывает глубокий консерватизм, подозрительность ко всему постороннему и новому, скрытую самоудовлетворенность. И сверх того, она так же скована сейчас первобытными семейными узами, как и тысячи лет тому назад. Вы не можете быть другом японца, если вы не принадлежите к числу друзей его семьи; и вы не можете быть другом его семьи, если не входите в нее. Это несокрушимое препятствие, которого не одолеешь.
— Значит, я имею преимущество в этом отношении, так как вхожу в семью.