Я пребывал в растерянности. Было бы куда как хорошо уклониться от схватки, но тогда я угожу в ужасный переплет, в неразрешимый конфликт. Ведь вызвать гнев Ланквица могли только наши предварительные переговоры с отделом химии. Но тем самым дело касалось новой технологии, о которой шеф даже и не подозревал, а уж здесь я не собирался уступать ни пяди. Потому что именно в этой связи я два года назад, первый и последний раз в жизни, не только санкционировал безответственное решение, но и — пусть даже против воли — оказал ему поддержку.
По счастью, мне вспомнился Босков. Кто вздумает дать мне отставку, тому сперва придется иметь дело с Босковом и со всей нашей парторганизацией. Я не знал, как поступает партгруппа в подобных случаях. Может, она ставит вопрос на голосование: этого мы, к примеру, поддержим, а этого предоставим своей участи. Может, кто-нибудь из них проголосует за меня без всякой охоты, так или иначе, до сих пор Босков всегда добивался единогласия. А уж убрать с дороги Боскова — это старику не под силу! Он и пробовать не станет, а следовательно, все это блеф и пустые разговорчики. То есть сейчас он выражает свое искреннее мнение, но говорит в состоянии аффекта и до конца свои слова не продумал. Надо заставить его слегка призадуматься, тогда он сам по себе обмякнет.
— Но и это еще не все, — продолжал Ланквиц.
Голосом, который постепенно утрачивал обвинительные интонации и приобретал жалобные, он зачитал длинный список моих прегрешений. Я услышал только последние из них. Так вот, упрекать меня в том, что я сорвал важные исследовательские замыслы, было абсурдно, зато чистой правдой было утверждение, что я обозвал кандидатскую диссертацию, возникшую под эгидой Кортнера, старомодной дребеденью. Правда, я предварительно ознакомился с ней, что Ланквиц отрицал… И даже если верить его утверждению, будто мои слова оказали воздействие на обоих рецензентов, хороши тогда, значит, были эти рецензенты. Упреки такого рода как-то не соответствовали уровню шефа. И вообще, меня уж скорей следовало упрекнут в обратном: я слишком терпимо отнесся к упомянутому питомцу Кортнера, который вот уже четыре года, как присосался к нашему институту, так и не предъявив кафедре свою заплесневелую дребедень. Если мы с Ланквицем и вели какое-то подобие родственного хозяйства, оно не шло ни в какое сравнение с фокусами Кортнера, который выбирал себе любимчиков по протекции или связям, пристраивал их и проталкивал.
— …но и это еще не все, — сказал Ланквиц, — ко всему прочему ты оттягал для своей группы больше чем половину годового фонда!
— Без паники, — немедленно среагировал я. Когда речь заходила о деньгах, я становился таким же мелочным и так же терял чувство юмора, как Ланквиц. — Не забывай: именно я добился такого увеличения фондов, что ты, получая теперь половину, имеешь в два раза больше, чем раньше, когда ты получал три четверти.
Но Ланквиц не желал слушать никаких доводов.
— А четыре штатные единицы, которые нам выделили дополнительно?! Ты все их у меня выканючил для своей группы.
Я выпрямился в кресле.
— Вот как, — сказал я и, снова откинувшись на спинку, замолчал.