Утекали секунды, они сложились в полминуты, и, лишь когда тишина в комнате начала давить нас обоих, Ланквиц наконец шевельнулся за своим столом, нажал кнопку звонка, одновременно спросив, не выпью ли я за компанию чашечку кофе. Я кивнул, в дверях показалась фрейлейн Зелигер, снова исчезла и потом внесла кофе, который давно уже был у нее приготовлен. И тогда Ланквиц встал, пересел ко мне за журнальный столик, подождал, пока обитая кожей дверь плотно закроется, и приступил к обычному церемониалу: он обстоятельно забелил кофе сливками, засыпал туда же ровно отмеренную ложечку сахара, тщательно размешал его, поднес чашечку затем ко рту и отпил несколько глотков. Он по-прежнему был мертвенно бледен. Я решительно не мог его понять. Но напряжение меня покинуло, когда он своим обычным ровным голосом сказал:
— А теперь, Иоахим, посвяти меня в твои текущие соображения.
Иоахим? От удивления я выпрямился в кресле, но тотчас снова осел и укрылся за непринужденным выражением лица.
За всю жизнь он раз пять от силы назвал меня Иоахимом. Иоахим — это было в те времена, когда шеф страстно надеялся увидеть рядом с собой сильного молодого человека. Теперь наконец я понял все как есть: шеф пребывал в такой растерянности, какой никогда не знавал прежде. Ибо он окидывал взглядом все связи и видел до последней стадии, что мы с ним натворили, упрятав разработку Харры в несгораемый шкаф. Что бы я теперь ни предложил, ему и в голову не придет изречь свое обычное «не представляется возможным». Да и как бы он мог это сделать? Он знал лучше, чем кто-либо другой, чего стоят валютные миллионы, знал и то, что вся ответственность лежит на нем как на директоре. И незачем было обиняком да околицей напоминать ему об избранной нами кривой дорожке: он с превеликой радостью распрямил бы ее, да только не знал как. Зато он знал другое: лишь один человек — либо вообще никто — может вернуть кораблю прежнюю плавучесть, один-единственный, и этот единственный — его зять.
Зять же, разгадав это, скрывает за лишенной выражения маской свое торжество, мысленно потягивается, раскинув руки и похрустывая суставами. Конечно же, он вытащит телегу из трясины! Но заставит до последнего грошика оплатить эту услугу. Его репутация совершенно не пострадает, если слухи о кривой дорожке выплывут на свет божий. (Мысли о Боскове я в ту же минуту надежно отогнал.) Даже напротив. Если Ланквица захотят сковырнуть и при этом нанести удар сзади, достаточно будет разблаговестить по всему свету, как тогда все это произошло, а второй такой случай пришить дело Ланквицу навряд ли скоро представится. Ланквиц и сам это прекрасно знает.
Но его зять, в общем-то, не занимается интригами, к тому же в этом случае какое-то пятно осталось бы на каждом работнике института. Даже если что-то неладно в датском королевстве, посторонним не обязательно об этом знать. Вот только платить должен шеф, платить полную цену и к тому же по доброй воле.
— Дело обстоит следующим образом, — начал я, — за твоей спиной пока решительно ничего не произошло. Наши прикидки в этом вопросе не привели еще ни к какому результату. Нам не очень-то и хочется этим заниматься. Разработка промышленной технологии, — это я говорил уже расчетливо и деловито, — да вдобавок за такое короткое время, выходит далеко за пределы компетенции института. Так что, говоря трезво, пока вообще не существует никаких соображений, в которые я мог бы тебя посвятить.
На губах у Ланквица заиграла усталая, почти болезненная усмешка. Он меня раскусил, он знал, что теперь я просто набиваю цену, которую потом сдеру с него. Да он и был готов платить. Ему надо было только проследить за тем, чтобы я разделил ответственность с Босковом, и тогда, если даже дело кончится неудачей и деньги будут выброшены на ветер, отвечать придется не одному Ланквицу.
— За пределы компетенции института, — повторил он, — и потому мы должны спокойно и без спешки обдумать, не следует ли нам ради научного обоснования… Понимаешь, раз уж представилась возможность.