– На матерьялы-то. С утра бы, ага, – распрямился и топнул ногой.
Сестра полезла в карман.
– В сумке, кажись, оставила. – Снова она отправилась в кухню.
– Эй! Ему показалось, что ослышался.
– Это вы – мне? – он смотрел на конверт. Мятый, побывавший в кармане ватника.
– Парнишка. Морда разбитая… – бригадир почесал правую скулу. – Передай, грит…
«У Ганса ссадина на левой. Другой на моем месте не обратил бы внимания. А я вот всё примечаю».
«Это вы меня научили», – мысленно он поблагодарил своего пестуна.
Выходит, Ганс его ждал. Но не дождался. «Деловой! Некогда ему…»
– И гляди мне! Чеки штобы принес! – сестра вернулась, сунула бригадиру хрусткую бумажку. – А то знаю вас, хануриков. Пропьешь ить половину.
– Та ни боже мой! – повеселевший бригадир снял ушанку, заложил деньги за подкладку и поклонился. – Покорно благодарим.
– Шнелле, шнелле давай, – сестра замахала руками. – Не отсвечивай!
Бригадир пятился, огромный и неуклюжий – как Герасим из «Муму».
– Кошелек. Не иначе, скоммуниздили. Пока я с этой-то лаялась… У тя взяла. Найду – отдам.
– А… если не найдешь? Его вопрос Люба поняла по-своему:
– Не найду – и хрен с ним! Пусь подавятся. Кошелек жалко. Стошку за него выложила. Думала, лет на десять хватит… Ну чо, руку-то бушь смотреть?
– Какую… руку? – он вспомнил пальцы бригадира: грязные, с обломанными ногтями.
– Брильянтовую. Ох и люблю я ваше кино! Люди все хорошие, добрые. Не то што наши.
– А во сколько? «Пока она смотрит, как раз зайду к старику».
– Да уж должны. Написано – в фюн… В конверте оказались билеты. Из Петербурга в
«Обидно, – вложил билеты в конверт и спрятал в тумбочку. – Праздник их главный пропущу».
Но дело, в конце концов, не в празднике. Обида таилась глубже.
Он лег и закрыл глаза.
Ему представилась улица. Будто он стоит на пешеходном переходе. «Не улица, лучше – переулок». Пусто, вокруг ни души. Медленно опускается стекло. Но лица не видно. Только черная кожаная перчатка (Геннадий Лукич предупреждал: голую руку опознать легко, даже рассказал случай, когда резидент растерялся, узнав руку своего куратора), вспыхивает зеленый свет, водитель трогает с места (если все предусмотреть, передача займет считаные секунды, никакие агенты не заметят), он идет по зебре, пряча в карман записку с заданием Родины…
А вместо всего этого – бригадир в ватнике, заляпанном застарелой краской.
Он кивнул родному голосу. Шеф прав. Из комнаты сестры действительно доносилась знакомая песня:
Старик сидел в кресле.
– Вы рассказывали про своего друга, – он начал осторожно, ожидая, что подследственный откажется от прежних показаний, начнет отпираться: не было никакого друга. – Ваш друг бежал. А дальше? Что с ним стало?
– Откуда мне знать? – старик натянул на голову ватный колпак, будто у него мерзла голова.
– То есть больше вы с ним не встречались?
– Может, и встречались.
– Иными словами, вы не уверены, что узнали его. А он – вас?
Помолчав, будто к чему-то прислушиваясь, старик покачал головой.
– Он меня не узнал.
– Это странно. Конечно, время меняет человека, но что-то все равно остается. Жесты, мимика.
Кажется, не сказал ничего смешного, но старик усмехнулся:
– Где ты видал, чтобы покойники жестикулировали?
– Говорите яснее. Он погиб?
– Да куда уж яснее… Ваши наступление предприняли. Последнее. Речка. Название забыл… – Старик рассказывал о пехоте, беззащитной перед огнем артиллерии (он понял: немцы стреляли с высокого берега). – Я стоял, смотрел. Если бы в бинокль… А так – черные точки. Вашим маскхалаты не полагались.
– Вы-то откуда знаете?
– Разведка донесла. Ни продуктов, ни фуража. И с патронами – швах. По две обоймы на брата. Бегут и падают… Много солдатиков нагнали. Дней на десять хватило.
– А потом? – он спросил через силу, удивляясь цинизму старика: «Солдатики. Они что, оловянные? Наши солдаты – живые люди».
Старик развел руками: