Потом, видимо, был Брестский мир, отделение Малороссии, которую стали именовать Украиной, самоопределение Польши, а в Денежном переулке в особняке Берга водворился всесильный граф Мирбах, имя которого было у всех на устах и даже пережило самого графа. С документом, подписанным им, считались даже большевики.
За годы войны в Москве собралась маленькая колония польской аристократии, теперь по случаю самоопределения к моим родителям стали приходить с прощальным визитом люди с историческими фамилиями прямо из Сенкевича. Эти решительно советовали родителям поскорее уносить ноги, если же это предложение неприемлемо, то желали хоть пережить наступающее лихолетье.
Потом опять вспоминаю гостью на том же красном диване, может быть, ту же, а может, и другую, это не важно, она говорит:
«Сергей Сергеевич отстранился от дел, с ними работать абсолютно невозможно. Вы даже не представляете, какой кавардак в делах происходит, но ничего, скоро этому конец. Сергей Сергеевич ведь связан с очень значительными людьми, он сказал, что ровно через три месяца наступит крах и все это само собой рассыплется. Это математически точный расчет».
Через месяц-два эта же дама вместе со своим Сергеем Сергеевичем пришли попрощаться:
«Существовать в этом сумасшедшем доме немыслимо. Поживем в Берлине, а когда здесь все это лопнет, вернемся».
Я эту даму и ее Сергея Сергеевича не выдумал, я только их замаскировал. Таких было много, были и некоторые разновидности.
Вот пара, это очень богатые люди, они с собой увозят много, и там, на Западе, у них есть средства. Она молода, красива, великолепно одета, он — инженер-химик очень редкой специальности. Здесь теперь он, так же как и прежде, работает на своих же, но теперь уже бывших своих заводах и там, на Западе, тоже будет работать. Его редкая специальность полностью обеспечивает его повсюду, но здесь он дома, и ехать ему явно не хочется, но об этом он молчит. Говорит она:
«Нет, нет, пусть Яша как хочет, а я уезжаю. Здесь, конечно, все это долго так не продержится, но, как и все в этой стране, кончится грандиозным еврейским погромом».
Мама явно ошарашена, но, не выдержав, смеется:
«Ну что вы! С чего бы это могло быть, сейчас как будто все наоборот». Мама недоговаривает.
«Вот именно потому, что «наоборот», — темпераментно говорит гостья. — Вам хорошо смеяться. А я знаю, что это такое. И так будет обязательно, и я боюсь».
В эту солнечную весну и еще более солнечное лето события шли навалом, содержание их — в разрушении. Восстановить последовательность возможно, но это совсем ни к чему.
Уехала на гетманскую Украину бабушка, уезжая, понимала, что никогда не увидимся.
Застрелился дядя Коля, трагические летние дни после его смерти, отпевание у Федора Студита. Мама на людях не плачет, выходит с сухими глазами, а что делает у себя в комнате — неизвестно. Чаще обычного приходят Бердяевы, Лидия Иудифовна чуть не каждый день ведет с мамой душеспасительные беседы, но «не в коня корм».
Затем на ту же Украину уезжает тетя Оля и вся семья моей мамы. Ее средний брат, путеец, он уже там, служит у гетмана, затем последовательно у всех украинских властей вплоть до Врангеля.
Пуста квартира в Столовом, но пустота эта относительная, ее уже начинают заселять всяким приезжим сбродом. Я бегаю туда часто навестить прислугу и собаку Урсика. Когда ухожу, прислуга сует мне большие свертки:
«Забери домой, а то вселят еще этих «теперешних», ведь все раскрадут».
Действительно, крали нещадно.
Москва, приарбатье совсем опустело, но мутные волны революции с отливом наносят уже всякую мразь. Она, эта самая мразь, энергична, цепуча, жадна, честолюбива, глупа, хитра, бессовестна, она где-то уже около власти, и не успеешь оглянуться, как оказывается, что она уже власть. В ее руках уже возможность причинять зло.
Мама распродает все, что попадается на глаза, начиная от драгоценностей и кончая одеждой. Удивляется:
«Боже, сколько всего этого и зачем оно нужно».
Жизнь труднеет, черствеет, страшнеет.
«Вы явно хотите что-то сказать, ну так говорите же. В чем дело?»
Это известие пришло с оказией из Петрограда — о том, что в числе «заложников буржуазии» расстрелян старший брат мамы, а дети его отправлены в колонию для малолетних преступников.
Мама опять не плачет, вернее, этого никто не видит.
Жизнь требует ежедневной борьбы, и она борется на свой лад, расточительно, неумело, но как-то с легкой душой.
Близкие, друзья и знакомые убиты, расстреляны, умерли, рассеялись по свету, кто где — неизвестно, но пустоты нет, на их месте появляются новые.
До революции моими товарищами были дети из интеллигентских семей, а летом — дети крестьян. Как теперь я понимаю, в ту пору в крестьянстве еще что-то оставалось от настоящей культуры. От моих крестьянских товарищей я не обогатился познаниями в области различной похабщины. Возможно, что сами они знали «матерщину», но их родители понимали, сколь омерзительно звучат эти ругательства в детских устах, и дети не сквернословили. О различных «естественных потребностях» они не говорили, а если и случалось, то в парламентской форме.