Еще вчера на тихих и безлюдных полях легкий ветерок шевелил и укачивал усатые головы колосьев. Солнце благодушно изливало на них потоки своих лучей, белые облака медленно двигались по небу, ромашки и васильки гурьбой выбегали из золотистых зарослей на зеленую ленту межи. Весь этот мир и даже я, его нескромный свидетель, составляли единое существо. Но это было вчера, а сегодня поля ожили, в них суетятся люди, на обритой щетине земли, как знаки, поставленные с определен­ными интервалами, ложатся совершеннейшие формы снопов. Мир преображается. Проходит несколько дней, в полях прекращается мелькание людей, хлеб уже в скирдах, завтра его начнут увозить. В вечер, когда хлеб убран, — праздник. Он идет издревле. Девушки и парни с песнями подносят помещику венок из ржи. Во времена родителей Татьяны Лариной все это было, вероятно, к месту или хоть как-то терпимо, но мои родители с трудом отбывали эту повинность, и отец стремился поскорее насыпать золотых в передник запевале на организацию традиционной праздничной пирушки. Весь этот церемониал происходил у крыльца адампольского дома и его покосившимся колонкам был все же сродни. Потом начиналась пора обмолота. На гумне рабочие лошади двигали допотопную крестовину, приводя в движение моло­тилки и веялки. В огромных сараях, во мгле, поднявшейся от серо-золотистых отбросов, разобраться было нельзя, только слышался ритмичный стук машин да по временам из мги выступали фигуры гигантов, поднимавших на вилы солому.

Потом была пауза, а дальше начинался сбор яблок, но это уже элегическая пора. Легкая сырость лежит неизбывно в саду, и желтые пряди старости вспыхивают то там, то сям. Я в теплом пальто, аисты улетели, скоро Москва.

В Адамполе вопреки здравому смыслу было двадцать коров, продавать их продукцию было некому, а употребить самим невозможно. Как и почему сложилась эта цифра, сказать не могу, по-видимому, это сделалось само собой и во времени. Целые дни они паслись на выгонах, и лишь в полдень и на закате их пригоняли домой. В этом чередовании была торжественная размеренность, была она и в том, как медленно и величественно они входили в хлев. Вечный полумрак хлева казался древнее мира, он дышал, и жевал, и вздыхал, в приглушенности его звуков была подспудная сила. Подобно подводному миру, здесь был иной порядок реальности, предметы здесь, словно рыбы, выплывали из глубины и снова таяли в ней, контуры их лишь угадывались. Порой голова какой-нибудь рогатой животины попадала в скудный луч света и тогда возникала в такой невероятной реальности, что казалась невиданной и чудовищно правдивой.

Мир смешанных запахов: прелой соломы, навоза, сена и молока, — начинался за черными косяками хлева. Попав в этот мир и прижавшись к стенке, я мог находиться там до бесконечности. Оторваться нельзя было не от действий и дел, там происходящих, а от покоя и мира, который, как волны, покачивался там. За раскрытой дверью бушевала озорная зелень травы, нестройно звенел легкомыслен­ный мир, но сюда ходу ему не было. Ведь именно здесь два тысячелетия назад вторично родилось человечество.

Цветы в старых усадьбах всегда были приживальщиками. При разбивке парка о них, очевидно, не думали, а потому они теперь ютились где ни попадя. Цветы были плодом деятельности одинокого энтузиаста. С его смертью о них забывали. Цветы вырождались и десятки лет тянули жалкое cвоe существование. Новый энтузиаст пристраивал своих любимцев иначе, в других местах, но и их постигала в конце концов та же участь. В Адамполе я не раз натыкался на удивительные, ни на что не похожие кусты, кто они были — Бог весть. Но иногда на таком кусте появлялся непонятный и жалкий цветок, сообщавший о своем прародителе сведения весьма недостаточные. Встреча с подобным цветком была туманным, но единственным напоминанием о человеке, когда-то жившем, что-то любившем. Человеке, контуры которого стерлись не только для меня, но и буквально для всех. Только в старом парке среди травы и бурьяна вспыхивал розовым цветом маленький странный цветок, напоминавший потомкам о чьих-то пристрастиях. Сам воздух старых парков пропи­тан любовью, растраченной бескорыстно и нерасчетливо.

Но чаще всего в усадьбах сажались летники, цветы, не оставлявшие потомства, их названия и посейчас знакомы. Это все тот же набор, начиная с настурции и анютиных глазок до ни с чем не сравнимых маттиол. Но если названия цветов известны и поныне, то сами экземпляры были куда скромнее теперешних. Совре­менный дачник, наверное, с презрением отвернулся бы от них.

Сейчас, когда я сижу и пишу, против меня в вазе стоит огромный букет гладиолусов. Черно-красные, белые, темно-лиловые, огненные чудовища разворачи­вают свои невероятные, непостижимые лепестки. Время от времени я отрываюсь от писания, чтобы взглянуть на это великолепие, по сравнению с ними мои старые знакомые были совсем замарашками, но между тем мое сердце и благодарная память принадлежат именно им.

Перейти на страницу:

Похожие книги