— Умная, у… умная, — протянул он, обнимая за шею.
— То-то, твое счастье, что умная. Никого она жалеть не будет.
При следующей встрече со Степаном, чувствуя его желание задержать ее, отвернувшись, сказала:
— Сколько раз тебе надо говорить, неужели не понимаешь? Не нужен ты мне, так и знай.
— И так знаю. Но, смотри, если что услышу, увижу… тоже знай.
И встретились глазами, как враги.
— Считай, объелась я вами, мужиками, вот что! — крикнула ему вслед, но опять в душе было не только возмущение, а и что-то еще, чему невольно улыбалась, потом сердилась на себя и на него и повторила: «Да будь я проклята, если что… Будь проклята…»
И все-таки весной…
Как никогда была рада этой весне, рада теплу, зелени, солнцу, рада за себя и за Витюшку, который уже бегал по всему огороду один, «без ручки», теряясь в удивлении от каждого камня, цветка и сучка, все тащил к матери и, захлебываясь от восторга, лепетал без умолку. И Клава не только смеялась над этими чудесными находками, но и сама разделяла его удивление — никогда она не обращала на все это внимания, — радовалась его лепету, первым проблескам мысли, желанию все притащить, показать, быть с ней заодно. Было радостно, и она, непосредственная во всем, вся отдавалась этой радости. «Совсем баба сдурела», — смеялась Петровна, видя, как она вместе с сыном ползает, выслеживая, где у жука дом, или прыгает, чтобы поймать бабочку, и не только для Витюшки; ей самой была нужна эта бабочка, желтая, как кусочек лимона, легкая, как пух, полная трепета. Вместе с сыном возвращалась Клава к детству, к какой-то чистой, новой радости от всего, что ее окружало.
И все-таки как-то вечером, когда уже взялась за ручку ворот, чтобы уйти от Степана, вдруг пришла к ней такая уверенность, что никто ничего не узнает, только он да она, и будет только этот вечер, только один, что не нашла сил уйти.
И казалось, что никогда не переливались так ласково звезды на небе, не пахла так сладко черемуха, которую ломал для нее Степан по дороге на косогор. И никто не говорил ей таких хороших слов, и не было никого такого близкого, родного, такого чувства любви, грустной — только один вечер! — горькой, но небывало полной, все изменившей.
— Другая ты… не озорная, не веселая, как раньше, а еще лучше…
А она, впитывая каждое его слово, думала, удивлялась, что пришла к ней новая любовь, словно Витюшка научил ее и нежности и жалости к Степану, как будто бы в этой любви она тоже была матерью, и, удивляясь этому, шептала:
— Не любила я, видно, раныне-то никого… даже тебя. Вот сейчас впервые.
— Скажи только, если согласна, уйду к вам. Раз душа с вами давно. Скажи только, Клава?
— Молчи, — задохнулась от радости, но сразу же отодвинулась. — Да ты что? Зачем ты мне то говоришь, чего быть не может?
— Ну, а как? Разве это от кого скроешь? Когда прикипели мы друг к другу?
— Молчи, — и затихла, чувствуя, как сжимает горло до слез горькая обида за себя, за него, что нет места этой новой любви ни в ее, ни в его жизни.
Вернувшись, припала головой к ногам спящего Витюшки, плакала: «Мать-то у тебя совсем горькая. Нет ей жизни-радости, ей и от счастья-то только слезы горькие. Милый ты мой… Ей молодость и то в наказанье. И все бы честь-честью, не с чужим я, а… с твоим отцом. Никакой тебе обиды нет. А отец-то твой и не твой. И сам с собой не справляется, и меня мучает. И не кончить нам добром. Ой, не кончить».
На холодном рассвете, чувствуя, как вся озябла, сидя на полу у кроватки, поднялась, обвела глазами сине-голубые стены: «Что, жалко? А все равно, если еще хоть раз так — уедешь… Неохота? Тогда и держись, глупая голова, по-умному».
И вечером, на косогоре, когда догорал закат, держа на коленях голову Степана, говорила:
— Не приходи больше. Ничего у нас с тобой не выйдет. Придешь, все равно или дома не буду, или, — зло рассмеялась, — напьюсь до того пьяной, чтоб ни рукой, ни ногой. Не выманишь. — И чувствуя, как он отодвинулся, спросила: — Что? Не веришь? Жена твоя так бы не сделала? Она, поди, и в рот не брала? А со мной бывало. Я сделаю. — И, притянув его поближе, будто Витюшку, заговорила о самом для себя больном; казалось, что сама разбивает его любовь, свое счастье: — Дурень ты, видела ведь я ее один раз. На кого ты ее меняешь? Что во мне нашел? Сравни-ка, ведь чистая она, как ребенок, никого, кроме тебя, не знала, поди, и горя не видела, поди не плакала с самого-то дна… ни разу. А я? Во всем грешна, во всем грязна, во всяком горе бывала, а ведь оно не красит. Разве я тебе пара?
— Брось. Обо всем думал…
— Плохо думал, раз пришел. Ну, уйдешь ты ко мне, пойдут разговоры. В виноватых-то я буду — семью разбила. И припомнят все обо мне худое, и то, что есть, и то, чего нет. Вслед тебе кричать будут про меня, непременно будут. Не попрекнешь меня? Не одумаешься? Не вернешься назад к жене? Раз от нее уходишь, так и от меня сможешь!