Вот она, первая забота дьяка. Вторую он явил на третьей версте Переяславской дороги. Завидев обоз, сам вышел на встречу из крытых саней, встал у навеса с иконою Георгия Победоносца, возжег возле нее толстую восковую свечу. Спешились казаки, дружно окружили его, стали молиться. Потом поклонились Москве с ее Иваном Великим, кружной дороге, уходящей в Сибирь, самому дьяку. И он им поклонился поясно. Сказал, дрогнув голосом:
— С Богом, ребяты! У дальней дороги хромые ноги, а у вашей пусть будут резвые. На большое дело идете. Тако уж постарайтесь от души. Не по службе прошу, по совести.
Тоян слушал его, улыбаясь неведомо чему. А может, печалясь. Такие у него глаза: не всегда поймешь, что в них.
Зато у Ивашки Згибнева они раскрылись, будто васильки в полдень.
— Над кем стряслось, над тем и сбылось, — радостно шептал он.
Наверно снова пророчил.
Люби-мене
Приснился Даренке Обросиме дивак Потороча, домовой дух, который за печью живет. Каждую ночь, едва погаснет лучина, выбирается он из своего притулка. Сядет посреди хаты и давай потягиваться, носом цвиркать, зевоту на пожильцов нагонять. Сам невиличкий, весь из ушастой головы да сивого оселедця[119], опадающего вниз нескончаемыми витками, да из усов, перепутавшихся с оселедцем. Чтобы разглядеть Поторочу, надо затаиться и ждать, пока не сморгнет он своими совиными глазами. Будто молния пробежит по нему, оставляя во тьме зыбко светящиеся круги. И снова ничего не видно.
Когда Потороча в добром настроении, то и сны навевает добрые, а как занедужит или осердится за какой-нибудь неулад, хорошего от него не жди. Скрючит, придавит, в пот бросит, або до самого утра станет дивачить — разбросает вокруг золу, опрокинет посуду, будет толкаться на общем припечке чужими плечами, а то вдруг забегает от стены к стене, похрюкивая и топоча в глинобитный пол костяными ратицами. Да мало ли у него в запасе шкод всяких? Так разойдется, что хата ходором ходит.
Вот и ныне Потороча с зевоты начал. Сперва угомонил Ганку и Химку, старших сестер Даренки, которые любят допоздна теревени справлять[120], а уж потом и всех остальных.
Спит себе Даренка, сладко посапывает, и вдруг мохнатая рука но лицу — маз! Испугалась Даренка, хотела проверить, а не гапкины ли это волосы к ней приторкнулись, но в ухо уже старческий голосок влез:
— Не лякайся, голубонька моя. Це я тут — дивак Потороча. Узнаешь?
— Эге, — бессильно откликнулась Даренка.
— Ну и добре, — уже посмелее стал гладить ее дивак. — Чом не спитаешь, навищо[121] я до тебе пришов?
— Навищо?
— Упредити маю, де любий твий Боженятко и що з ним.
— Де? — силится, но не может открыть глаза Даренка. — Що?
— Сюда скаче, ластивонька моя. Вранци край твоего порогу буде. Та й и не сам на сам, а с друззями-буярами… 3 великим весиллям[122].
— Як з весиллям? — не поверила Даренка. — Я ж дочка монастирского хлопа, а вин хто? Вольний чоловик! Хиба ж можно его под монастир подводить?
— Тю на тебе, молодичко. Коли ти ему любишься, усе можливо. Увезе тебе видсиля та й по всьому. Боженятка парубок спритний — вчора отам, завтра отут. Схоче, небо для тебе прихилит, сонечком тебе подперизае, на руках стане гойдать. Заживете на другий стороне як риба з водою. Бодай вам диток побильше та хмарив поминьше!
От таких слов пошла у Даренки кругом голова. Прижала она к горячей груди мохнатую ручонку дивака, шепчет чуть слышно:
— Ище, дидусь, скажи абищо хороше.
— Николи казати, рибонька моя, ой николи. Зараз вставати тебе треба, бо не зуспиемо коровай на висилля злепити.
— Який таким коровай? — поразилась Даренка. — Будь ласка, не смийся над злидней[123] селючкой. Хиба ж е у нашей хати добрая мукица?
— Е, доненько, е. От же сама побач[124].
— Обманюешь ти мене, дидусь.
— Побач, кажу, на власни очи[125].
— Не можу… Не сила.
— Ось я погляджу! — не выдержав притворного молчания, сорвалась со своего места Гапка.
— И я! — подхватилась за нею Химка.
Вынули они из печки уголек, зажгли от него лучину и шасть к мучному коробу. А там вместо затхлых ржаных высевок с просяным оторьем белым пухом пышется отборная пшеничная мякоть.
— Ой, дивовижа! — не поверила своим глазам Гапка, а Химка запела вдруг сильным чаровным голосом:
От той спиванки все в хате проснулись, даже малец Параски-безмужницы, старшей даренкиной сестры, ждут, когда она сама подымется.
Открыла Даренка глаза, а вместо дивака Поторочи над нею татка склонился. Сам худой, серый; дряблые щеки пегим быльем поросли; волосы горшком на брови надвинуты, зато улыбка у него, как у молодого, от ушей до ушей. Жаль, зубов ему надсадная жизнь мало оставила, да правый глаз наполовину закрылся.
— Нехай бог благословит! — отвечает Химке татка, а будто с Даренкой разговаривает: — Нехай бог благословит! — и снова: — Нехай бог благословит!
Так положено: трижды отеческое дозволение дать — своими устами да божьим именем.