В марте подуло с литовской стороны теплым ветром. Потемнел снег, закапала с изб хрустальная капель. На Подолии и Воровской балке зазвенели желтые ручьи. В землянках деловые мужики от мокроты не находили места. Выползали на солнышко, точно медведи из берлоги, отощавшие, со свалявшимися бородами, трясли вшивые лохмотья. В туманах, редко с просинью в высоком небе, шла весна. Несла, как всегда, новые тревоги и заботы.
Федор стал подолгу засиживаться в приказной избе с дьяками. Как-то вышел из избы пораньше, потянуло от приказной кислятины на весенний воздух.
Перед съезжей толпилось десятка полтора посадских. У правежного столба стоял мужик, сермяга — одни дыры, босые ноги всунуты в растоптанные лапти, руки в обнимку связаны за столбом. Двое нарядчиков, мерно взмахивая толстыми батогами, хлестали мужика по голым икрам. Федор увидел рядом с нарядчиками Хлебникова приказчика Прошку Козла, спросил — кого бьют. Приказчик кивнул бородой (не велика птица мастер, чтобы кланяться):
— Черный человечишко, плотничишко Ондрошка, у хозяина Елизара Никитича за ним восемь алтын долгу полегло. Еще в прошлую зиму муку брал.
У Богородицы ударили к вечерне. Нарядчики сняли шапки, перекрестились. Один спросил приказчика:
— Будет, что ли, Прокофий?
Прошка Козел помотал головой (ледащий народ!):
— Притомились? Часу времени не бьете.
— Не притомились, а, слышишь, благовестят?
— Как отблаговестят, так и кинете.
Нарядчики переменили батоги, заработали усердней. Ударяя, покрякивали. Ондрошка не стерпел, протяжно завыл:
— Ой-ой, ноженьки мои, ноженьки! Ой, смерть моя!
Какой-то детина, глаза дерзкие, колпак заломлен, громко сказал:
— А и пес же Елизарка, пятый день мужик на правеже стоит.
Прошка нерешительно забормотал:
— То правда, правда, пятый день стоит. Крепок мужик, положено месяц стоять. — Озлившись, закричал: — Да ты кто таков, чтоб лучших торговых людей лаять! — Хотел было крикнуть стрельца. Парень вскинул на приказчика бешеные глаза. У Прошки похолодело в животе (матерь божия, заступница, не треснул бы, чего доброго, вор кистенем!). Затоптался на месте. — Не я ж мужичишку на правеж ставил.
Истошно вопил мужик. Тянулись к церквам богомольцы. Останавливались, вздыхали: «Много людишек на правеж ставят, кого — за государево тягло, за кем — купцу долг полег».
Нарядчики бросили батоги. Ондрошка стоял, подрагивал избитыми ногами. Лицо зеленое. Прошка Козел спросил:
— Пойдешь, что ли, к хозяину в кабальные?
Ондрошка ударил себя кулаком в тощую грудь, тонким голосом выкрикнул:
— Пейте мою кровь, жрите мое мясо, а в кабальных у Елизарки мне не бывать!
Нарядчики подхватили Ондрошку под руки (самому не дойти), потащили в колодничью подклеть сажать на цепь.
Федор положил руку на плечо приказчику:
— Скажи, чтоб Ондрона на правеж не ставили, за него я хозяину долг плачу.
17
Дела у Елизара Хлебника хватало. С весны опять пришлось мотаться из конца в конец: то в Поречье, то в Старицу, то по кирпичным заводам. Приедет, пошушукается в приказной избе с дьяками, заглянет в амбар, потолкует с Прошкой Козлом, прикрикнет для порядка, чтобы не заворовался, наведается на Городню и на Крупошев, покорит задворных мужиков: «Дело делается через пень-колоду, жрать же горазды… Кормов на вас не напасешься».
Чем больше приходило денег, тем жаднее становился купец. Старуха Секлетиния по-прежнему лежала в чулане, высохла, каждый день ожидала смертного часа. В доме, когда уезжал хозяин, распоряжалась Онтонида. Онтониде Елизар наказывал смотреть, чтобы дворовые бабы — стряпуха Степанидка и сенная девка Онютка — без дела не сидели. Степанидку, как отстряпается, сажать драть перья, девке задавать урок, огарков в поварне да людской избе не жечь, обходиться лучиной.
Как-то, вернувшись из Поречья, Елизар пошел в приказную избу. Накануне подал дьякам роспись, сколько вывезено из волости кирпича и камня. В приказной избе на лавке дремал стрелец. Продрав глаза, сказал, что дьяков воевода позвал в съезжую. В прирубе сидел Булгак Дюкарев; позванивая серебром, пересчитывал казну. Увидев Хлебника, окликнул. Елизар зашел, присел на лавку. Булгак усмехнулся, потрогал белыми пальцами подстриженную бородку:
— Пошто мимо хаживаешь? Все гневаешься, что не тебе довелось у государевой казны быть?
С тех пор как Булгак попал в целовальники, стал он одеваться еще щеголеватее: на плечах кафтан новый, малиновый, с серебряными пуговицами в грецкий орех, на ногах зеленые сапоги с задранными носами. Хлебник подумал: «Не то купцу в будний день, дай бог служилому дворянину в двунадесятый праздник этак вырядиться». От зависти или чего другого защемило под вздохом. Со злостью сказал:
— По тебе видно, что больше в свою зепь промышляешь, а не о государевом деле радеешь.
Тугие Булгаковы щеки побагровели:
— Сам воруешь, так на других не клепли.
У Елизара радостно дрогнули усы. «Ага, допек-таки». Задрав руку, ткнул пальцем в прохудившийся локоть кафтана:
— Если б воровал, в худом бы кафтанишке не ходил бы. — Метнул глазами на малиновую Булгакову однорядку. — Облекался бы, как иные, в сукна фряжские.
Булгак отвернулся и со смешком: