Сворачивая грамоту, подьячий сказал:
— А тебе, Федька, сын Конев, государь указал — в ссылку не ехать и языка не урезать, а держать в тюрьме до его, великого государя, указу. — Покосился на тюремного приказчика. — А пошто так государь указал, не ведаю. Чаю, великому государю ты на Москве надобен дворец новый ставить. А коль так, тюремного твоего сидения осталось с воробьиный нос.
Сторожа увели Молибогу. Федор остался один, размышлял о том, что сказал дьяк. «На Москве надобен дворец новый ставить». Пошевелил рукой, — в суставах кольнуло. «Дворец ставить. Как чертеж делать? После пытки рук не поднять». О том, что делалось в Москве, Федор слышал от тюремного сторожа. Знал, что Шуйских Димитрий помиловал уже на плахе, велел сослать в Вятку. От него же узнал, что из купцов, взятых по делу, двоих, толковавших на торгу, что они узнают в царе расстригу дьякона Гришку, тайно утопили. — Вздохнул. — Никифору язык урежут. Добро, что на Михайлу Копейка не довел.
Пошевелил ногами, зазвенела тяжелая цепь. Горько усмехнулся. «Как пса, на цепь посадили! С цепи спустят, велят Димитрашке дворец ставить».
В тюремном чулане потемнело, должно быть, заходило солнце. За дверью загремел засов. Вошел тюремный приказчик Петрушка Карась, в руках у Карася скляница, смотрел мимо Федора в угол.
— От лекаря-немчина, что к тебе наведывался, мужик принес. Велел: пусть-де мастер к ночи изопьет, а наутро хворь как рукой снимет.
Карась поставил скляницу на земляной пол рядом с колодой, наклонился, блудливо поблескивая глазами:
— Испей, Федор. Может, и в самом деле от лекарева зелья полегчает. — Тюремный приказчик ушел. В чулане потемнело совсем, в углу завозились крысы. Федор бросил в крыс щепой. «Как раз скляницу разобьют». Поднес питье к губам. Когда пил, горчило. Вытер губы. «Которое первый раз Мартин лекарство давал, не такое горькое было. Добрая душа лекарь».
Проснулся Федор среди ночи. Горели губы и жгло внутри. В чулане непроглядный мрак. Поднялся, гремя цепью, шагнул к бадейке с водой в углу. Нащупал корчик, зачерпнул воды, припав, жадно пил. Потом, стиснув зубы, лежал. Жар внутри становился нестерпимей. Звенело в ушах. До рассвета, гремя закованными ногами, метался на соломе. К утру звон в ушах стих и жар внутри не так палил. Только тьма стала застилать глаза. Потом тьма разорвалась. Тихо-тихо поплыли перед глазами башни и палаццо невиданного на земле города. О нем мечтал он, просиживая ночи над чертежами. Острая боль пронзила сердце. «Не отдал бы и этот город царь Димитрашка королю, как другие русские города отдает». Потом видел Онтониду. Она протягивала корчик. В корчике вода ледяная. «Испей, Федюша». Припал и, чувствуя, как сводит от холода все тело, пил.
Когда на короткую минуту вернулось сознание, был день. Федор увидел забранное железом оконце под потолком и склоненное лицо лекаря Мартина Шака. Он вспомнил город, что чудился в ночном видении. Хотел сказать лекарю то, о чем думал ночью в бреду: пусть хоть этот город царь Димитрий не отдает королю. Слова выходили с хрипом, через силу. Потом и железная решетка в оконце и лицо лекаря потонули во мраке.
21
К себе в дом лекарь Мартин Шак вернулся после полудня. Обычно багровое лицо лекаря выглядело серым. Шак долго ходил из угла в угол, жался, точно в ознобе, потирал мясистые руки. Подошел к полке с книгами, взял переплетенную в кожу тетрадь «Записки о виденном в Московском государстве». Присел к столу, писал:
… «Сегодня утром я направился в тюрьму, чтобы во второй раз навестить господина Конева. Получив от меня несколько монет, тюремщик предупредил, что узник находится в очень плохом состоянии. Это меня изумило, так как позавчера он чувствовал себя неплохо. Я вошел в камеру. Господин архитектор лежал на соломе. Глаза его были закрыты и даже царивший в помещении полумрак не мог скрыть страшной бледности, покрывавшей его лицо. Я спросил у тюремщика, посещает ли кто-нибудь узника. Он, запинаясь, ответил мне, что допускал к нему одного мужика, по прозвищу Лисица, который приносил пищу, изготовленную в доме архитектора. Я взял больного за руку, чтобы исследовать биение крови, и понял, что врачебная наука уже бессильна. Узник открыл глаза и посмотрел на меня потухающим взором. Вдруг он быстро заговорил. Это был бред, последняя вспышка уходящей жизни. Он говорил о каком-то прекрасном городе, которого нет на земле и который он должен построить. Его речь была пересыпана итальянскими и латинскими словами, обозначавшими, очевидно, понятия строительного искусства. Потом глаза его подернулись влагой, как бывает перед расставанием души с телом, и мне показалось, что сознание вернулось к нему. Но это была ошибка. Узник приподнялся и схватил меня за руку.
— Скажите царю, чтобы он не отдавал города полякам.