Ах! Мне никогда не забыть той ночи! Сколько раз впоследствии, воскрешая в памяти подлинную ее картину, я спрашивала себя, неужели тот самый Пюигийем может быть сегодняшним Лозеном, Лозеном Людовика XIV, г-жи де Монтеспан и Мадемуазель? Кузен так и стоит у меня перед глазами; я вижу его взгляд и жесты в ту минуту, когда я задавала ему этот вопрос, не подозревая об опасности, которую он в себе таил; я вижу несравненное изящество, с которым он встал передо мной на колени со сложенными руками, опираясь локтями на ручки кресла; его лицо было одухотворено самым пленительным, самым неотразимым обаянием, на какое только способна любовь. И как я в свою очередь на него смотрела! Я чувствовала, как эта любовь пронизывает меня, овладевая мной! Он зачаровывал меня взглядом, подобно тому как змея гипнотизирует маленьких птичек.
— Кузина, — наконец, произнес граф низким проникновенным голосом, благодаря которому он завоевал столько сердец, — сейчас я увижу, насколько вы меня любите, ибо, если вы не дорожите мной больше всего на свете, то я скорее всего никогда впредь не переступлю этот порог.
— Вы чудовищно неблагодарны, сударь.
— Все равно! Мы сейчас увидим. Послушайте, я вас умоляю, и не прогоняйте меня при первом же слове.
Пюигийем наклонился к моему уху и более четверти часа говорил со мной шепотом столь пылко, страстно и в то же время столь искусно, что у меня не хватило духу ни остановить его, ни рассердиться на него. Я стала пунцовой, как вишня; кузен сильно смущал меня, он вгонял меня в краску стыда и заставлял опускать глаза; вскоре я решила, что этого недостаточно, и совсем закрыла их. Мне казалось, что, не видя его, я сама становлюсь невидимой.
Не стану повторять вам то, что он мне говорил. Беседа была долгой, она продолжалась столь тихо, что мы, можно сказать, не слышали друг друга, а угадывали слова по движению наших губ. Блондо несколько раз кашлем предупреждала нас о том, что время идет; мы не обращали на это внимания, и солнечные лучи застали нас на том же месте, в том же положении; они озарили нас безжалостным светом, подавая безоговорочный знак, что свидание окончено, и мы должны были подчиниться ради нашей же любви. Между тем Блондо настойчиво стучала в дверь:
— Мадемуазель! Мадемуазель! Собака госпожи де Баете лает; в доме уже начинают вставать; ради Бога, прощайтесь!
— Придется! — вздохнул Пюигийем.
— Да, — отвечала я, чувствуя себя одурманенной и не до конца осознавая, что происходит.
— Мы снова встретимся сегодня вечером; мы снова встретимся, моя королева, и тогда…
— Уходите! Уходите! Ничего больше не говорите, ступайте!
Кузену было чрезвычайно трудно подняться с колен, а мне чрезвычайно трудно не удерживать его больше у своих ног. Блондо ловко вывела его из комнаты, предварительно обследовав подступы к ней; за исключением лая гнусной болонки, принадлежавшей гувернантке, в доме царила тишина. Клелия была слишком хорошо воспитана, чтобы не уяснить свою роль наперсницы; она молча лизала мне ноги, в то время как Блондо столь безупречно исполняла обязанности барышни Отрада моего сердца.
Я же была не в силах сдвинуться с места, все еще продолжая слышать голос того, кто ушел, и различать слова, которые он мне уже не говорил; передо мной открывался новый мир, я чувствовала, что отныне буду жить совсем иначе, и думала только об одном. Внезапно рядом со мной упал букет, дерзко брошенный через открытое окно, букет, весь мокрый от слез зари и благоухающий утренними запахами; в цветы была вложена записка, от которой исходил аромат любви. Я поспешно развернула и прочла письмо, с жадностью перечитала его двадцать раз и спрятала на груди; каждое из слов послания настолько запечатлелось в моем сердце, что все они продолжают жить там до сих пор.
Между тем следовало одеться, выйти, показаться в гостиной, разговаривать с другими, в то время как я думала только о своем возлюбленном; надо было делать вид, что живешь, в то время как я лишь любила; надо было встречаться с кузеном и не смотреть на него, ибо взгляд меня выдал бы.
Наконец, настал вечер; я, как всегда, поднялась к себе, открыла окно и стала упиваться ароматом деревьев, роз и сиянием луны — всей природой, как и я, лучезарной и юной. Я ждала, и он пришел.
Ах! До чего же старой я себя чувствую при этих воспоминаниях и в какое уныние они приводят меня! Где он теперь, мой юный любовник? И где теперь я сама? Где блеск того прекрасного времени, где былое великолепие Бидаша? Я умираю, мой возлюбленный томится в Пиньероле, а Бидаш лишился своих хозяев.
Вот так все в жизни течет, все изменяется, и, если задуматься хорошенько, не стоит даже появляться на свет.
Пюигийем ушел от меня, когда было еще светлее, чем накануне; на прощание он сказал:
— А теперь, обожаемая кузина, мы будем ждать господина маршала де Грамона без всякой боязни.
XXII