На другом конце дома папа шепчет: оставайся здесь. Мама молча кивает, закрывает глаза. Ее губы шевелятся, но ее слова утекают наверх, не касаясь моего слуха. Я не знала, что она тоже умеет так.
Не вырваться из твердых рук чужаков. Я не боюсь, я в ярости. Мне не хватает сил развеять их в прах. И не дотянуться до щенка.
Они тащат меня из комнаты, в их руках черные ножи. Те самые, которыми они делали меня.
А вот и папа.
Тот человек, я не назову его имени. В первый раз слышу его голос, потому что он стоит посреди всего этого разгрома и командует своими людьми. Мама тоже стоит посреди всего этого разгрома. Я тоже стою посреди всего этого разгрома и держу ее за руку. Она справится.
Люди того человека расставляют по комнате таблички с цифрами и фотографируют всё подряд. Трещат вспышки. Руками в перчатках они берут осколки и обломки, подбирают нитки и волоски, складывают в пакеты. Мертвых тоже сложили в мешки, закрыли на молнию. Они больше не придут. Я об этом позабочусь.
Тот человек наблюдает, чтобы ничего не упустили. Я хочу, чтобы он объяснил мне, для чего нужны фотографии и цифры на них. Что будет, если я улыбнусь ему? Это он послал моего папу туда, где папа меня нашел. Папа тоже его человек, и он командует папой. Он послал его по секретному делу, а папа привез меня. У него были из-за этого неприятности, но когда речь идет обо мне или о маме – с папой лучше не связываться. Этот человек знает.
Папу увезли.
Мой папа – секретный агент. Не скажу, каких секретов.
Он самый сильный и смелый, но у него старые раны. Им было легко справиться с ним, потому что он болеет. Но они захотели подарить его мне.
– Прости, я ничего не мог с этим сделать… ничего другого.
– Ничего, папа. Это ничего.
– Это были твои люди.
– Нет, не мои. Не мои. Это они выбрали меня. Но я их не выбирала.
– Хм. То же самое ты можешь сказать про меня.
– Нет, – я обхватываю руками его спину и живот, и я чувствую всю боль, которая есть в его теле, боль его старых и новых ран. Я чувствую эту боль, я впитываю ее – не так, чтобы ему стало легче, нет, пока он живой, его боль не расстанется с ним. Но я впитываю его боль в себя, я питаюсь ею, а его тело производит всё новую и новую боль, и я впитываю ее, и я… я наслаждаюсь этим. Я такая. Я тоже ничего не могу с этим сделать – ничего другого. Но я обхватываю его и прижимаюсь сильнее, и я чувствую его тепло и силу, и его смертность, конечность – и его бесконечную надежность. Такую человеческую, крошечную, мимолетную. Такую огромную и подлинную.
– Нет, – говорю я. – Нет.
– Я забрал тебя у них. Ты не выбирала меня.
– А потом выбрала. Уже давно.
– Я хотел бы защитить ее от этого, – говорит папа. – Я хотел бы всё исправить. Вернуться туда, где ничего этого еще не было, где она была нормальным ребенком, играла в куклы…
– Она и сейчас играет в куклы, – медленно-медленно говорит мама.
Я не вижу их. Хотела бы я видеть их сейчас. Но они там у себя, а я здесь у себя, и ночь. Они думают, что я сплю. Они не знают, что я слышу их. Всегда слышу их. Надеюсь, что не знают.
– Я хотел бы изменить всё это. Пока не знаю как. Чтобы она стала просто девочкой. Просто девочкой, как все. Просто ребенком. Играла. Плакала. Кружилась в своих балетных юбках. Рисовала принцесс.
– Она всё это делает, разве нет?
Я не понимаю, что говорит папа.
Я не знаю, хочу ли я снова стать такой, как была раньше. Я точно хочу, чтобы со мной не случилось ничего из того, чего я не хочу помнить. Если бы так могло быть. Если бы оно не случилось – пусть бы оно не случилось никогда.
– Я хотел бы защитить ее от этого.
– Ты даже не знал ее тогда, – говорит мама.
– Я хотел бы всё исправить.
Я не понимаю, что говорит папа. Во мне нечего исправлять. Я не неправильная. Я такая. Другой меня больше нет. Нет вообще. Папа хочет другую девочку?
– А если ты не сможешь этого сделать никогда? Вообще никогда. Совсем.
– Совсем-совсем?
– Что с тобой? Тебе страшно?
Я замираю. Если сейчас он скажет…
– Да. Я боюсь, – отвечает папа, и я падаю спиной в подушки и плачу, плачу. От облегчения. Он не врет. Он не откажется от меня.
И я не могу понять, кто из них плачет там, со мной.
– Ну, может быть, это и к лучшему… что моя смерть будет не чужой мне… не посторонней…
– Да ладно тебе, – говорит мама. – Ничего особенного. Каждый ребенок рассказывает родителю про его смерть.
И я шепчу ему из моей темноты: Ни к кому не приходит – чужая. Ни у кого не бывает посторонней смерти, папа. Но я тебе не смерть. Я тебе просто Зигмунда Фрейда, твоя дочь.
Потому что они сказали ему: вы пришли, гачупины, а после – гринго, вы пришли и захотели убить нас и убить наших богов. И убивали, и убивали. И вы захотели отнять у нас, немногих выживших, наших богов. Но наши боги живы, они не оставят нас, и мы не оставим их.