– Поразмыслив над всем этим, – сказал я, – не согласишься ли ты и с главным – с тем, сколь чувствительной становится душа тех граждан: как скоро кто-нибудь обнаруживает хоть крошечку услужливости – она досадует и не может терпеть этого, ибо, в итоге, те граждане не обращают никакого внимания и на законы – как писаные, так и неписаные, чтобы никто не был над ними деспотом.
– И очень соглашусь, – сказал он.
– Так вот какова, друг мой, та прекрасная и дерзкая власть, из которой, по моему мнению, рождается тирания.
– Да, она дерзка! Что же, однако, дальше?
– Та же болезнь, – отвечал я, – которая заразила и погубила олигархию, еще более и сильнее заражает и порабощает демократию. И действительно, то, что делается чрезмерно, оборачивается великой переменой в противоположную сторону: так бывает и при смене времен года, и в растениях, и в телах – ничуть не менее и в государственных строях.
– Вероятно, – сказал он.
– Ведь излишняя свобода естественно должна приводить как частного человека, так и город не к чему другому, как к рабству.
– Вероятно.
– Поэтому естественно, – продолжал я, – чтобы тирания происходила не из другого правления, а именно из демократии; то есть из высочайшей свободы, думаю, проистекает сильнейшее и жесточайшее рабство.
– Это основательно, – сказал он.
– Но не об этом, полагаю, спрашивал ты, а о том, какая болезнь, зародившись в олигархии, порабощает город и в демократии.
– Ты справедливо это заметил, – сказал он.
– Такой болезнью, – продолжал я, – я считал появление класса праздных и расточительных людей, из которых одни, мужественные, идут впереди, а другие, слабые, следуют за ними. Мы уподобляем их трутням, первых – вооруженными жалами, а последних – тем, которые не имеют жал.
– Это справедливо.
– Эти два рода людей, распространяясь по всему государству, возмущают его: так от жара и желчи возмущается тело. И для них-то нужен добрый врач и законодатель города, чтобы он заранее принимал меры предосторожности, не менее, чем мудрый пчеловод для улья, который особенно смотрит, как бы не появились на пасеке трутни, – если же появятся, то как бы поскорее вырезать их вместе с сотами.
– Да, клянусь Зевсом, все именно так, – сказал он.
– Итак, чтобы лучше рассмотреть, что хотим, вот каким образом примемся за дело.
– Каким же?
– Демократический город разделим на три части, – да так оно и есть на самом деле. Ведь в нем, равно как и в олигархическом городе, первый класс, трутней, зародился благодаря своеволию.
– Так.
– И в этом он гораздо сильнее, чем в том.
– Почему?
– Там он, будучи не в почете, но убегая от правительства, бывает недеятелен и бессилен. Напротив, при демократии ему, за немногими исключениями, предоставлено быть во главе всех. Здесь сильнейшая часть трутней говорит и действует, а другая, сидя возле трибуны, жужжит и не позволяет, чтобы кто-нибудь говорил иначе; так что при подобном государственном строе всем распоряжается только эта сторона, и исключений немного.
– Конечно, – сказал он.
– Но из народа всегда выделяется и следующая часть.
– Какая же?
– Из всех дельцов благонравнейшие по природе бывают по большей части и самыми богатыми.
– Вероятно.
– Поэтому трутни более всего меду собирают, думаю, у них.
– Да откуда же взять мед у тех, у кого его мало?
– Таких богачей называют, думаю, пастбищем трутней.
– Да, пожалуй, – согласился он.
– Наконец, третий род – чернь, люди рабочие, <565> чуждые сделок и мало приобретающие. Но они многочисленны и, когда соберутся вместе, при демократическом правлении могущественнее всех.
– Именно так, – сказал он. – Впрочем, чернь делает это редко, если не попробует немного меду.
– А не тогда ли она всякий раз пробует его, когда вожди народа отнимают имущество у владельцев и раздают его черни, оставив бо́льшую часть себе?
– Да, именно так и пробуют они, – сказал он.
– Поэтому ограбленные принуждены бывают защищаться, принародно жалуясь на насильников и делая, что можно.
– Как же иначе?
– Между тем, хотя они вовсе не стремились к перевороту, другие подали донос, будто те злоумышляют против народа и намерены стать олигархами.
– И что происходит далее?
– Наконец, видя, что чернь решается обидеть их не по своей воле, а по незнанию, поскольку ее вводят в обман наветы клеветников, ограбленные и на самом деле становятся олигархами и тут уже оказываются движимы не собственной волей, но подстрекаются к этому злу жалом трутня.
– Так и происходит.
– В этом случае начинаются обвинения, судебные препирательства, тяжбы.
– Конечно.
– Тогда ясно, что, когда появляется тиран, он взращен именно из этого корня, являясь человеком, выдвинутым народом.
– Да, это в обычае.
– Но каково начало перехода от такого ставленника к тирану? Не ясно ли, впрочем, что этот переход открывается, как скоро ставленник начнет делать то же, что в мифе говорится об аркадском храме ликейского Зевса.
– А что там говорится?
– То, что попробовавший человеческих внутренностей, мелко нарезанных вместе с внутренностями прочих жертв, необходимо становится волком. Или ты не слышал этого сказания?[64]
– Как же, слышал.