Все голоса были правы, но говорили слишком строго: «следует», «должна»: а я ощутила некий укол вины, словно когда-то хорошо помнила о Граде женском, а потом забыла. В 2007–2017 годах я много выступала в медиа как действующая феминистка. Тогда это слово было довольно скандальным, как и тема гендера — ни в российской науке, ни в современном искусстве, ни в обществе в целом ничего, кроме раздражения, она не вызывала. Можно назвать это колодцем застоя или безвременья: постсоветский феминизм 1990-х стремительно иссякал и был забыт, государственное женское движение рухнуло вслед за другими партийными структурами. Была одна-единственная легальная феминистка, Мария Арбатова, с которой сравнивали каждый новый голос, конечно, не в нашу пользу.

Кристина Пизанская решилась действовать и стала писательницей, потому что осталась без поддержки мужчин. Один за другим умерли ее отец и муж, не стало и покровителя — Карла V, чьей библиотекой она в свое время пользовалась. Феминистки моего поколения и чуть старше, те, кому в 2007-м было 25–35 лет, выступили потому, что в нулевых увидели, что лишены социальной защиты и профессиональных перспектив, то есть поддержки государства, которая была столь прочной для наших матерей и бабушек. Для нас советская власть умерла, но для них ее правила и гарантии по-прежнему оставались единственной знакомой и реальной системой координат. Во многом поэтому старшее поколение не хотело нас слушать и понимать, не замечало проблем, с которыми мы очень зримо столкнулись. Так мы стали неделю за неделей собираться на наших квартирах небольшим кругом женщин разных профессий, с разным опытом, немного разного возраста — 25–35 лет — и обсуждать, кто мы такие, что такое женский опыт и повседневность нулевых, как нас видят работодатели, мужья, родители, власть; как мы видим себя и свое тело, и почему.

Тогда я поняла, что быть мыслящей женщиной и работать над чем-то новым обязательно требует самым твердым образом признать свою невидимость. Рассматривая всякий раз нашу плохую зимнюю обувь в коридоре, я думала, что эти встречи выглядят для соседей скучно и безопасно, как дни рождения тетушек-коллег по работе из какой-нибудь бухгалтерии: дневная встреча, никакой выпивки, музыки и мужчин, каждая приносит сок или печенье. На политический кружок это тем более было не похоже: никакой символики, никаких игр в конспирологию. В субкультуре молодых мужчин-анархистов тех лет было принято вынимать батарейку из телефона во время разговора. Разумеется, нам не требовалось этого делать. Наши беседы ни для кого не представляли интереса, никто бы и не подумал увидеть в обсуждениях алиментов, бездетности, инвалидности, возраста, родов или поликлиник что-то политическое.

Мне дороги эти воспоминания. Работа в группе, (мы назывались «Московская феминистская группа»), год за годом позволила понять, как устроено общество в самом низу, позволила понять, что все мельчайшее и бытовое служит точным зеркалом государственного, и что при любых сомнениях следует проявить пристальное внимание к незначительному. Так мы без спешки проектировали свое будущее, фантазируя, как могли бы обсуждаться и решаться вопросы гендерного насилия и гендерного равенства, идентичности и контроля, заботы и здравоохранения и так далее.

Тогда-то я и узнала о Кристине Пизанской — из небольшой брошюры с предисловием Валентины Успенской, напечатанной в Твери в 2003-м: «Теоретическая реабилитация женщин в произведениях Кристины Пизанской. Пособие к курсу по истории феминизма». Издательство называлось «Феминист Пресс» и, по-моему, выпускало труды Центра женской истории при Тверском государственном университете — еще один остаток феминистских инициатив 90-х. Сейчас память цепляется за английское название, написанное русскими буквами, и саму тему переводной феминистской литературы. Все, что мы тогда читали, было переводным. Или переводили сами, или перепечатывали и сканировали что-то, незаметно увеличивая в сети объем литературы о женской истории и феминизме.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже