Знали об этом и современники Кристины, не только гуманисты: «Кристина де Пизан говорила так хорошо и честно, сочиняя речи и книги для воспитания благородных женщин и других людей, что мне бы духу не хватило что-либо добавить. Кабы получила я знание Паллады и красноречие Цицерона, а Прометей сделал из меня новую женщину, все равно я не смогла бы так хорошо говорить, как она»[40]. Так выразилась в духовном завещании детям некая француженка тех лет. Именно такое сочетание мудрости и красноречия Кристина сделала своей литературной программой, в нем видела социально ответственный порядок дискурса. Нетрудно догадаться, что само по себе это не оригинально: бесчисленные «поучения», «видения», «сказы» (франц. dits), «сны» воспринимались как дидактика. Наряду с псалмами и часословами по ним учились жить, создавали себе правила, возможно, видя в этом род «благородной игры»[41]. Повсюду мы найдем в литературе того времени морализаторство и поучение — не потому, что писателям страсть как хотелось поучать, а потому, что этого ждала от них читающая публика, в том числе коронованная. Таков, например, «Сон старого путника» Филиппа де Мезьера, энциклопедическое зерцало государя, законченное в 1389 году, когда Карл VI еще не страдал деменцией, и многие возлагали на него большие надежды[42].

Кристина взялась за воспитание власти позже, в совсем иной атмосфере. Для нее слова — не просто средство, чтобы подтолкнуть к каким-то действиям, они сами по себе уже действия. У своего старшего друга Николя Орема она подхватила неологизм mos actisans, то есть буквально «действенные» или «действующие слова», «слова, побуждающие действовать». Высказываясь публично, на письме или устно, Кристина всерьез считала себя служащей обществу и власти[43].

В какой-то степени это литературная поза, следование своеобразному литературному этикету[44]. Нам, читателям XXI века, нужно почувствовать эту этикетность словесности шестисотлетней давности, чтобы понять ее, словесности, вневременные достоинства. Обосновывая свое право на поучение, поэт или прозаик должен был поставить себя в своих текстах в какое-то положение по отношению к событиям его времени. Он мог, как Кристина, слетать на небо и вернуться, мог, как ее современник Роже Шартье, уснуть, проснуться, опять уснуть, мог, как профессор Жерсон, устроить предварительное «заседание парламента» у себя в голове с участием Притворства, Раздора и Рассудительности[45]. Все это одновременно литературные приемы, инсценировки и дань многовековой куртуазной традиции. Эта традиция, настоящая игра зерцал, требовала проявить изрядную изобретательность в подаче идей, если ты хотел их видеть хоть в какой-то мере воплощенными в реальном поведении государей и в реальной политике. Но за всеми этими приемами, на современный взгляд чисто литературными, стояла специфическая этика позднего Средневековья, с ее особым «духом совета». И готовность давать советы, и готовность внимать им считались очень важными ценностями в среде власти. Такая готовность говорила о достоинстве индивида, делала его или ее неотъемлемой частью среды, в том числе двора, который так ценила Кристина[46].

Подобный этикет сегодня резонно будет принят как протокол, план рассадки, не более того. Политикам нужны не поучения и лекции, а конкретные рекомендации для конкретных действий, техзадание, выполненное строго по графику и прейскуранту, разговор начистоту. Но в 1400 году политика говорила на другом языке, и то, что мы видим во многих сочинениях Кристины, и есть тот самый разговор начистоту. Она считает себя обязанной говорить власти правду, потому что она, власть, как бы по определению окружена льстецами. Десять лет творчества, включившие в себя и «Книгу о Граде женском», в 1414 году кристаллизовались в стройную морально-политическую систему воспитания государя, предназначенную дофину Людовику Гиенскому, под говорящим названием: «Книга о мире»[47].

Если бы Кристина была просто опытной наставницей королей, она вошла бы в историю политической мысли — и только. Но подобно тому, как повсюду у нее мы найдем политику, мы найдем и ее саму, пройденный ею путь писательницы. Потеря трех дорогих ее сердцу мужчин — отца, мужа и Карла V — заставила ее, женщину, почувствовать себя мужчиной. Наверняка чтобы восполнить потерю, она с удвоенным усердием взялась за чтение и письмо: «В одиночестве ко мне пришли медленное чтение на латыни и народных языках, прекрасные науки, различные сентенции, отточенное красноречие — все, что при жизни моих покойных друзей — отца и мужа — я получала от них»[48]. Невзгоды, депрессию, потерю близких и растерянность — всю свою слабость Кристина сознательно превратила в предмет повествования, а значит — в силу.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже