«Как нужны мне горы, одиночество, как нужно мне время, чтобы вновь узреть ценности жизни. Какой покой, какая дивная красота! Взору открываются просторы и высокое небо, и великолепные краски осени. О, неужели эта красота, в которую погружается душа, минет, не оставив следа, как золотистое облачко? Я хочу, чтобы каждая минута превратилась в кристалл, который светился бы во мраке моих воспоминаний. Горы переживают сейчас лучшую пору, и, как все лучшее, она недолговечна. Как жаль, что блистательная осень до сих пор никем не воспета!».
Мне часто бывало жаль, что я больше не ходила на охоту с отцом. Осень в Сёркье вспоминалась мне в праздничном сиянии. Но, как и многое другое, она принадлежала той, «нашей прежней» жизни, когда еще была жива мама и все было иначе. Правда, отец иногда брал нас с собой в горы, но для таких прогулок у него слишком редко находилось время.
В 1915 году он съездил с нами в Йеннесхейм, где снял для нас на все лето избушку у озера Йендина. Как сейчас вижу — вот он шагает в распахнутой на груди рубашке, сдвинув шляпу набекрень, щурится от солнца и показывает на знакомые вершины и кряжи вдали. Когда мы сделали привал у ручейка и разложили снедь, я невольно вспомнила прежние дни. Отец подарил нам кофейник для летних прогулок по горам, и сейчас мы его обновили. Мы набрали хворосту, отец разжег костер, поставил на камнях кофейник. Потом мы положили в кофе масло вместо сливок и помешали его веточками голубики, совсем как прежде. И отец пришел в лирическое настроение и декламировал стихотворение Ибсена «На высотах» и отрывки из «Пера Гюнта».
А вечером он принялся учить Одда, как нужно обращаться с удилищем, которое он ему подарил, и тут идиллия кончилась. Леска запутывалась, и Одду никак не удавалось ее распутать. У отца лопнуло терпение: «Рыбак из тебя никудышный, парень!»— взорвался он. Одд расстроился, а глядя на него, и я.
Потом отцу пришлось взять свои слова обратно. Уже на другой день после его отъезда Одд ушел на реку с новым удилищем. Часы шли, Одд не появлялся. Я бегала по берегу, звала Одда, пока не охрипла, и совсем было отчаялась. Наконец уже в сумерках я заметила далеко впереди точечку. Конечно, это Одд, он раз за разом забрасывал леску, а потом медленно, как учил отец, выбирал ее.
«Одд, где это ты пропадал целый день?»— еле выдохнула я, добежав до него. «Я?— Одд удивленно поднял на меня глаза.— Я просто удил рыбу».—«Ну, и поймал что-нибудь?»—«Нет, даже не клюнуло ни разу!»—«Неужели же ты не проголодался?»—«Ага, а разве уже так поздно?».
Потом, когда я рассказала отцу, как Одд просидел целый день на реке, забыв о времени и о еде, хотя у него даже не клевало, отец довольно улыбнулся: «Ну, что ж, пожалуй, я поторопился. То, что ты говоришь, звучит неплохо. Вот увидишь, из него все-таки получится рыбак». Так и вышло, к великой гордости отца.
Вернувшись домой, отец с первой же почтой прислал мне сборник стихов Ибсена с подписью «Нежно целую, папа». Хоть Ибсен и побывал в горах всего один раз, писал мне отец, его стихи об этой единственной прогулке очень подходят к Йотунхейму. Еще во время сборов отец положил в мой чемоданчик немало книг. Несколько книг Ханса Е. Кинка[168], которым он особенно увлекался в те годы, а также «Викторию» и «Пана» Кнута Гамсуна. Я не знаю, нравились ли отцу другие книги Гамсуна, но от этих двух он был в восторге. Я проглотила их, и не раз, но должна признаться, что книги Кинка так и вернулись домой нечитанными. До них я еще не доросла. Я наказала отцу писать мне обо всем, заранее зная, что он этого не исполнит, но он все-таки написал, что сейчас позирует Вереншельду. Обычно он в этом отказывал художникам. По его словам, это отнимает слишком много времени, а ведь есть куда более важные дела. Но Вереншельд — дело иное: «Мы ведь можем разговаривать, пока я стою». Вереншельду разрешалось рисовать и писать отца, когда бы ему ни вздумалось, а это случалось не раз за все эти годы. Мне кажется, что лучше всего он изобразил отца в облике Улафа Трюгвассона[169].
Отец писал также о том, какой радостью было для него новое свидание с Йотунхеймом, и сообщал, что он сам приедет за нами. «Здесь свобода и бог. Их обрел я один. Все другие бредут в долине»,— цитировал он Ибсена[170].
По его дневнику я вижу, что он понимал эти слова буквально. Однажды вечером, отправившись верхом за город, в Клевстуен, он записал: