На следующий день в Лейк Плесид было как раз сорок два градуса мороза, и вот по очереди все потянулись допрашивать его — правда ли он сказал, что средняя температура у полюса минус сорок два градуса. Отцу пришлось подтвердить, что так оно и есть. Пожалуй, трепет перед арктическими морозами поуменьшился. Однако все забыли о том, что там совсем не то, что здесь, где от мороза можно спрятаться в натопленной гостинице. Другое дело, что при сорока двух градусах в Лейк Плесид делается очень холодно. Но в этот день из всех норвежцев как раз полярнику совсем не хотелось отправляться на прогулку. Мы с Моргенстьерне отважно, как всегда, вышли из отеля, но думаю, что и мы тоже упали в глазах обитателей отеля, когда, еще до ленча, вернулись домой продрогшие и жалкие.
Однажды, вскоре после Нового года, мы забрались на самую высокую гору — Уайт Фейс и мало-мальски восстановили свой престиж. Белая вершина высоко вздымалась над лесом. Отец давно уже приглядывался к ней в бинокль, намечая подходы. К подножью горы мы подъехали по льду озера на широких старинных санях, запряженных двумя лошадьми, которыми правил одетый в волчью шубу кучер. Ехать было холодно. У отца усы заиндевели и нос стал багровым, и он стал неузнаваем в платке, который надел поверх шапки и завязал под подбородком. Моргенстьерне весь посинел от холода в своем широком пальто, да и я, наверно, тоже. Ветер продувал все одежки, которые мы натянули на себя. Начав с подножья горы, мы на лыжах стали продираться сквозь почти непроходимую чащу. Отец прокладывал лыжню, и холода мы не замечали, пока не вышли на опушку. Тут ветер пронизывал нас до костей, и нелегко было устоять на ногах. Мы сняли лыжи и на четвереньках поползли по обледенелым камням к вершине. Оттуда, лежа на животе, мы глядели на простиравшиеся кругом леса, горы, покрытые льдом озера. Мы в один голос решили, что пейзаж совсем норвежский. Но холод согнал нас вниз, и с каким же небывалым наслаждением пили мы потом обжигающий кофе, сидя в безветренном лесу у костра! Наконец на хорошей скорости мы съехали на озеро, где нас уже дожидались сани и лошади нетерпеливо били лед копытами.
«Эй, девочка!— крикнул мне отец, проносясь мимо.— Вон коляска для старика!»
Как же, подумала я, «старика»! Да он самый молодой из нас! Самым молодым был он и вечером в клубе, когда в паре с очаровательной дамой из Нью-Йорка открывал бал.
После рождественских каникул комиссия с новым подъемом продолжила борьбу. Но Военно-торговый совет не стал покладистее, и по-прежнему трудно было добиваться из Норвегии ответа на разные важные вопросы. Вашингтон обо всем требовал подробных сведений, а норвежское правительство упорно не желало посвящать Нансена во внутренние дела Норвегии. Это Нансен обязан докладывать обо всем правительству, а не наоборот.
«Твое письмо очень меня подбодрило, наконец-то я хоть немного узнал, как обстоят дела на родине,— писал отец Эрику Вереншельду в январе 1918 года.— Нас, мягко говоря, очень редко ставят о чем-то в известность. От правительства мы не получаем вообще никакой информации, и остается только гадать о положении в стране и о том, чего мы можем требовать здесь. Да не всегда ведь догадаешься верно».
Отца страшно тяготило, что столько времени уходит на бесплодные препирательства. Он всерьез подумывал, не лучше ли уехать домой, передав дела в Вашингтоне кому-то другому. Но бросать дело на полпути тоже было не в его привычках, и он решил остаться и нажимать на обе стороны.
У него была колоссальная работоспособность. Если нужно было закончить что-то к определенному сроку, то и сам он просиживал за работой полночи, и другим спуску не давал, и временами я даже жалела Моргенстьерне: иногда он выглядел невероятно утомленным. Впоследствии я спросила у него, не слишком ли их замучил тогда отец, но он ответил отрицательно: