Нансен выразил свое сожаление по поводу неудачи и сильную обеспокоенность политическим антагонизмом между Востоком и Западом. До самой смерти он был уверен, что в случае осуществления его плана Россия была бы привлечена на сторону Европы и тогда в Европе сложилась бы совершенно иная обстановка. Неудача политики, за которую он ратовал, сильно подействовала на Нансена, и, мне думается, в глубине души он надеялся, что его мнение восторжествует и он возьмет реванш: только поэтому он и согласился спустя два года возглавить в качестве полномочного комиссара Красного креста акцию помощи России. В сущности, тем самым он брался за выполнение своего собственного плана.
Деятельное участие Нансена в двадцатые годы в деле помощи беженцам и военнопленным, голодающему населению в России и бесприютным армянам и грекам известно всему миру. Мировой общественности он представляется человеком, который почти в одиночку, вопреки сопротивлению Лиги наций и многих политиков, спас миллионы людей от голодной смерти и вернул им родину. В известной мере это справедливо, потому что он действительно часто сталкивался с противодействием и недовольством со стороны Лиги наций и правительств отдельных великих держав. И все же такое представление ошибочно, потому что сам Нансен считал, что претворяет в жизнь ту идею, ради которой и была создана Лига наций. Он считал, что работа на благо человечества должна служить практическим доказательством дееспособности и доброй воли Лиги наций и что работа эта создает предпосылки мирного сосуществования народов. Он хотел показать, что международная организация может взять на себя осуществление таких задач, которые не в состоянии осилить отдельное правительство. Этим он думал поднять престиж Лиги наций. Личным примером он хотел доказать, что возможно сломать рамки того, что старые государственные мужи называли «реальной политикой», и что выполняемая им (Нансеном) миссия должна символизировать взаимное примирение народов. Его деятельность была направлена на благо человечества, и его гуманизм всегда носил политический характер.
Конечно, у него была своя линия поведения на заседаниях или собраниях и комитетах. Иначе и быть не могло. Но мне кажется, что он делал это сознательно, считая своим долгом сломать привычную форму секретных переговоров и открыто, во весь голос, говорить о любых, даже самых деликатных делах и отстаивать свою точку зрения независимо от того, с кем приходится ее разделять. Для него главное было в том, чтобы точка зрения соответствовала идее, лежащей в основе такого союза.
Представитель Англии в Лиге наций виконт Роберт Сесил обычно разделял воззрения Нансена в крупных решающих вопросах. Им не раз приходилось совместно решать важные вопросы, и они стали близкими друзьями. Сэр Роберт Сесил неоднократно высказывался по поводу того, как бесстрашно вел себя Нансен в Женеве. Когда дело шло о мире и об этической стороне деятельности Лиги наций, Нансен никогда не справлялся заранее, как смотрят на этот вопрос великие державы.
«Если мы будем настаивать на своем в данном случае, то рискуем настроить против себя и Францию, и Англию»,— сказал однажды лорд Сесил. «Разумеется,— ответил Нансен.— Ну и что же?»
В это время отец часто писал, как он скучает по дому. Получала я письма и от тети Малли, и от Одда, и от Торупа, и от Анны Шёт, и от многих других и поэтому знала обо всем, что делается дома. Особенно меня мучила совесть из-за Одда. Он, верно, нуждается во мне, думалось мне. Отец постоянно был в отъезде и потому решил поместить Одда в какую-нибудь семью, где он будет вести более упорядоченный образ жизни, чем в Пульхёгде. Почти все гимназические годы Одд провел в семье доктора философии Кр. Л. Ланге в Виндерене. Ланге был генеральным секретарем межпарламентского союза, совет которого заседал в Женеве, и имел большие заслуги в сфере международной работы. Как и мой отец, он получил Нобелевскую премию. Его сын Хальвард, который после второй мировой войны стал министром иностранных дел, тогда учился вместе с Оддом, и они очень подружились. Фру Ланге заботилась о моем брате и не делала никакой разницы между ним и своими собственными детьми. Но, как ни хороши были «приемные родители», а все-таки у Одда было такое чувство, что его словно выставили из дому. Ведь у него был родной дом, был отец, которого он так чтил и по которому так тосковал.