Не уверен, что я, с годами уйдя в XVIII-XIX столетия, в Фонвизина, Пушкина, Сухово-Кобылина, всего лишь по-ученически исполнил завет, – просто всему свой срок. Но если вспомнить скучное слово «пример», то Чуковский подавал его в том соблазнительном смысле, что дело и страсть всей его жизни, литература, было для него не предметом почтительного изучения, не молельней, не собранием пьедесталов. Он в ней именно жил – «свободно и раскованно», искусство воспринималось им как «смесь небес и балагана» (формула Давида Самойлова, которую он не успел узнать и, думаю, с ней согласиться). Как то, где есть место и Богу, и озорству.
ПУТЬ ИЗ СЛАВЯН В ЕВРЕИ
– июня 1960-го, четверг, день похорон Пастернака. День для меня стыдный. И воспоминание стыдное.
Заранее было оговорено с друзьями-сослуживцами по «Литгазете»: едем в Переделкино, а то, что власти намеревались это
Обдумывать, впрочем, и не пришлось. Главный редактор Сергей Сергеевич Смирнов не только отдал строжайший приказ, дабы его сотрудников не видать было у гроба того, чьим исключением из ССП (увы, приходится это сказать) он руководил два года назад на собрании московских писателей. Запретом пренебрегли бы, пожалуй. Но тем же редактором к нам, на шестой этаж, был отряжен Михаил Матвеевич Кузнецов, в просторечии – Михмат, из разряда тех литературных функционеров, с которыми можно было откровенничать и даже дружить. И отсидел с утра до пп о|пего вечера, контролируя наши передвижения – вернее, саму их возможность.
Хорошо было Окуджаве, чей кабинетик располагался этажом ниже и который, стало быть, был бесконтрольным (чем Булат вообще на зависть нам широко пользовался), – он таки улизнул. И, как легко было предположить, не был даже наказан: нравы в газете отличались все же достаточной вольностью. Что ж говорить о Науме Коржавине, Эмке: тот хоть и являлся в один час с нами на службу, но – как в ютуб, коим, в сущности, и была тогдашняя «Литгазета». Я же, злобствуя, мрачно высидел свое словно взаперти, утешившись вечером испытанным способом: напившись.
С сожалением обнаруживаю, что память – по крайней мере, моя – неблагодарна. Много, много хорошего было;а время работы в «Литературной газете» – снова ссылаюсь на книгу Лазарева «Шестой этаж» и на его действительно благодарную память. Во мне же засело воспоминание о том четверге как знак рабской зависимости, унизительной даже тогда (понимаю, сколь субъективен и оттого уязвим), когда для нее есть серьезные объяснения-оправдания: мол, негоже бросать дело, порученное тебе, за которое ты к тому же получаешь жалованье. Да и дело-то – не чужое, нравящееся, делаемое не без участия души…
Может быть, все это стало казаться только теперь, по прошествии времени (или при оглядке на прошлое лишь осозналось?), но допускаю: именно тот день предрешил нечто в моей дальнейшей судьбе. Определил мою неуживчивость, которой не хвастаюсь и не стесняюсь: просто констатирую. Во всяком случае, вспоминал я его часто.
Что касается «Литгазеты», то возможности для, как казалось тогда, да в общем и было, борьбы за настоящую литературу – эти возможности, открытые перед нами сравнительно много больше, чем перед другими печатными органами (исключение, значительно превосходившее нас, – «Новый мир» Твардовского, в чем-то сравнимое с нами – «Юность»), стремительно исчерпывались. Ушел, утратив первоначальный задор, Эсэс, то бишь Сергей Сергеевич Смирнов, на место первого зама взамен покладистого Валерия Алексеевича Косолапова (он принял от Эсэса главный пост) был назначен холодноглазый Юрий Барабаш с заслуженной репутацией погромщика, для таковой цели выписанный с Украины.
Мне, однако, опять повезло. С Барабашом мы не совпали на службе ни единого дня (Окуджаве покуда пришлось остаться, что при его вызывающе независимом нраве не могло продолжаться долго и, главное, слишком унизить его: бытуя вообще на отшибе, он и высокопоставленному пришельцу резал, что хотел). Аккурат перед решительной переменой меня позвали в «Юность» – заведовать критикой.