«В тот день, выходя из офиса парижского корпункта «Свободы», папа сказал Синявскому, что пошел покупать радиоантенну («Плохо прослушивается Москва»). Пришел домой. Его последние слова были обращены к собиравшейся в магазин жене: «Скоро услышишь необыкновенную музыку». Когда она вернулась, он лежал на полу, сжимая обугленными руками усы от антенны… Следствие шло неделю и квалифицировало смерть как «несчастный случай на производстве», якобы от удара током не выдержало сердце. А дальше идут сплошные загадки… Руководство «Свободы» поставило перед Ангелиной Николаевной (по Нагибину – «Анькой», по нашему дружескому обиходу – Нюшей. – Ст. Р.) вопрос ребром: если она признает эту смерть несчастным случаем, получает пожизненную ренту, если следствие продолжат, не получит ни франка, из квартиры выселят. Что ей оставалось делать?
– Зачем «Свободе», – спрашивает Алену журналист, – понадобилось заминать это дело?
– Непонятно… Я знаю одно: Ангелина Николаевна в несчастный случай никогда не верила.
– А какова ваша версия?
– За полгода до этих событий в почтовый ящик дома на Бронной подбросили анонимное письмо: «Вашего сына Александра хотят убить». Об этом мне рассказывала сама бабушка, об этом писал в своей книге академик Сахаров, который держал это письмо в руках.
На одном из вечеров памяти отца ко мне подошел профессор мединститута Маслов и сказал, что от такого удара током отец погибнуть не мог («тряхнуло бы слегка, и все»), тем более не могло быть обугливания рук. То же самое подтвердили многие криминалисты»…
Дочь говорит, что провела «собственное расследование»; я, разумеется, нет, потому осторожничаю в выводах,все же склоняясь к тому, что гибель была обыкновенной – или необыкновенной – нелепостью.
Не говорю уж об эпидемии подозрительности, согласно которой и Есенина, мол, убили, и Маяковского, и даже Блок, по утверждению Владимира Солоухина, был отравлен какими-то инородцами (что, помимо пренебрежения фактами, до чрезвычайности упрощает драму несовместимости художника с чуждой ему реальностью или с собственной совестью, сводя все к частной воле конкретных злоумышленников). Даже отнюдь не настаиваю на той версии, о которой пришлось узнать вскоре после гибели Галича: его друг, редактор «Континента» Владимир Максимов, как, вероятно, и коллеги по радиостанции «Свобода», с помощью адвокатов немало сил положили, чтоб доказать вмешательство «несчастного случая» и тем самым заставить компанию (кажется) «Грюндиг» платить ренту вдове. (А компания, наоборот, защищала свою репутацию и свой карман; ее юристы доказывали, что виной техническая неграмотность и неосторожность жертвы.) Слава Богу, победили первые, и Нюша не осталась, по крайней мере, нищей.
Может, было так, может, иначе – вряд ли это уже имеет значение, но версия о тайном политическом убийстве способна, повторюсь, упростить, едва ли не опошлить сущность трагедии. Галич был не нужен – ни КГБ, ни ЦРУ, как становится не нужен подобным структурам художник, если он не является или перестает быть фигурой политической. Что произошло с Галичем в эмиграции – тут советская власть действовала с точным расчетом.
А относительно невозможности погибнуть «от такого удара током»… Что тут сказать? Увы, приходится допустить правоту Нагибина по крайней мере в одном смысле: «человек больной, надорванный пьянством, наркотиками…». Что было, то было.
Теперь мне самому странно, что о зависимости Галича от наркотиков я при его жизни не подозревал; друг Саши и мой добрый знакомый, замечательный нейрохирург Эдуард Кандель, помнится, даже удивился моей неосведомленности: как возможно было об этом не знать? Но – не знал.
Как-то, когда с Галичем случился очередной сердечный приступ (кстати, как говорили, к морфию он приобщился как раз в результате первого из своих инфарктов, коих,'по счету Нюши, было аж шесть – ну, тут она сильно преувеличивала, запугивая гульливого мужа), я навестил его в Боткинской. Утром, отчего и был удивлен, увидав, что его вроде бы
– Ты что, выпил? – бесцеремонно спросил я и, когда Галич ответил отрицательно, уж вовсе нагло приказал: – Дыхни!
Он – дыхнул, сделав это с каким-то запомнившимся мне удовольствием, но даже это не заставило меня заподозрить то, что нынче пришло бы" в голову первым делом.
Это – о наркотиках. Что же касается другого порока…
У Вайля и Гениса, в книге о шестидесятых годах (очень талантливой и совершенно неадекватной тому, что и, главное, как оно было, – как все сугубо концептуальное, книга, возможно, станет совсем достоверной тогда, когда перемрут все очевидцы-шестидесятники), есть все же одна безупречно точная фраза: дескать, для того, чтобы дружить в ту эпоху, нужно было иметь здоровую печень. Увы, так, хотя на сей раз подозреваю в этом «увы» толику нынешнего возрастного ханжества.