Быт семьи был, однако, русско-интеллигентский. Если даже Рифтин мог в момент волнения сказать «мазл тов», то в доме Магазинеров никогда нельзя было услышать ни одного еврейского слова, и за правильностью русской речи детей очень следили (хотя у Лидии Михайловны в речи сквозили иногда «харьковизмы» — как, впрочем, и у Таты Дьяконовой: «кошьчкя на окошьчкс пьет из чашьчки»). Еврейские словечки, давно получившие право гражданства в русском языке, — или, по крайней мере, в русском слэнге, — «хохма», «цорес» и т. п. — были девочкам Магазинерам неизвестны; их воспитывала гувернантка — сначала осиротевшая дворянская девушка, говорившая с ними по-французски (Нина еще через шестьдесят лет бегло болтала по-французски, хотя не так была сильна в орфографии);[135] потом добродушная немка, а из рук гувернанток они должны были перейти в немецкую Annenschule — и не вина их родителей, что уже год спустя после поступления туда Нины (конечно, не в первый, а, как полагалось в интеллигентских семьях, в пятый — бывший третий класс), Annenschule была превращена в обычную среднюю трудовую школу, и, как я уже говорил, немцы-учителя — а потом и все опытные и любившие детей старые учителя — были выгнаны из школы в результате начавшейся классовой борьбы, возглавлявшейся ШУСом и комсомолом.[136]

Итак, в этом доме я, с самоучителем языка идиш за плечами и знанием древнееврейского языка и Ветхого Завета, был несомненно самым еврейским евреем из всех. Здесь справлялись русские, а не еврейские праздники, на пасху красили яйца, а о еврейской пасхе только старшие иногда вспоминали что-то из детства, и когда я заявил, что в качестве гер цедек («праведного чужеземца») я могу принимать участие в сейдере (пасхальном обряде) и задавать фир кашес (четыре обязательных историко-догматических вопроса, которые каждую пасху младший за столом мужчина задаст старшему), то это вызвало шутливую сенсацию. Яков Миронович, конечно, в детстве еще знал идиш (еле-еле), но Лидия Михайловна лишь тщетно пыталась воспроизвести какие-то непонятные слова, якобы слышанные от ее бабушки.

Однако для окружающего мира — если внуки англичанина или шведа, само собой разумеется, считаются за русских, то даже прапрапраправнук еврея числится евреем, какова бы ни была фактически его национальная культура. У Якова Мироновича были не только еврейские, но и русские друзья, но он побаивался русской дружбы, не без некоторого основания думая, что слишком часто русский в душе антисемит.

Миша Гринберг уверял меня, что я — единственный русский, которого он с уверенностью может не считать антисемитом. Думаю, что он преувеличивал — в моем поколении антисемитизм не процветал. А мне тогда в голову не приходило, что национальность по паспорту может иметь какое-либо значение.

Когда я сказал Мише Гринбергу про Нину (впрочем, про наш роман, конечно, знал весь институт) и упомянул ее отца, он сказал:

— Магазинер? Я его знаю. У него был отец фотограф.

Что было совершенно неверно, но Мишу нельзя было убедить, что в Ленинграде есть евреи, про которых он ничего не знает.

В семье Магазинсров был некоторый культ Якова Мироновича: Яков Миронович работает, Яков Миронович отдыхает — даже в соседней комнате должна была быть полная тишина. За столом никто, не перебивал его неспешной речи с его любимыми афоризмами, латинскими цитатами.

— Да вот, — говорил он среди застольной беседы, — как это сказано у Канта? — Вставал из-за стола, подходил к полке и находил нужную цитату.

Впрочем, по большей части ему смотреть не надо было — все его любимые афоризмы и цитаты были у него в памяти. Ему была свойственна некая мягкая и слегка забавная сентенциозность. После его смерти, разбирая его книги, я находил прототипы его сентенций подчеркнутыми в старых книгах, купленных и читанных им еще в 900-е или даже 90-е годы.

Ближе познакомившись со мной, он вполне меня одобрил.

Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники и воспоминания петербургских ученых

Похожие книги