Из Свердловска я получил письмо от М.Э.Матье, в котором она сообщала первые известия из Ленинграда, полученные от тех эрмитажников, что оставались в осаде. В этом письме было перечислено сорок фамилий погибших.
Пришло письмо из Арзамаса от Таты (Клавдии Борисовны) Старковой. В первом письме она писала, что они с Андреем Яковлевичем (Борисовым) подружились (а был момент перед войной, когда он не хотел ее видеть, понимая, что Тата в него влюблена). Чего Тата не писала, это что она была при нем неотлучно в подвалах Зимнего дворца все самое тяжелое зимнее время блокады, и что она его выходила. Потом, писала она, они должны были весной выехать вместе в Арзамас к родным Вали Подтягиной-Старковой. жены татиного брата (служившего на тихоокеанском торговом флоте); но заболела дочь Андрея Яковлевича, и он собирался выехать следующим эшелоном. Тата уехала одна и все ждала его, все встречая эшелоны и продолжала писать мне. Вдруг получаю от нее письмо, написанное совсем другим почерком — знакомым каллиграфическим почерком Андрея Яковлевича. Я даже вздрогнул. Но это было письмо не от него, а опять от Таты. Она писала, что Андрей Яковлевич умер дорогой.
С тех пор она и впоследствии пыталась писать его почерком, как бы продолжая его в себе — но с годами прежний почерк ее все-таки возвращался.
Брат Таты пропал без вести со своим кораблем — власти сочли, что он бежал, и Валю, жену его, сослали.
Сейчас уже не помню, но наверное вскоре после майских боев я получил от Питерского задание: съездить в наши фронтовые лагеря для военнопленных (такие были в Ксми и в Мурманске) и получить от немецких солдат ответы на составленную для них анкету («Как вы относитесь к нацистскому режиму», «Как вы видите перспективу войны» и тому подобные, всего вопросов Двадцать, видимо, придуманных Питерским).
Сначала я заехал в Кемь, но там немецких пленных было мало. Помню, что я побывал здесь сначала в 7-м отделении политотдела 26 армии, где начальником был майор Самодумский. Здесь я встретил группу финских инструкторов-литераторов в больших званиях, которые меня поразили: если У Лехена его люди работали, и дельно работали, если в нашем «Маньчжоу-Го» была хоть какая-то видимость работы, то здесь не делалось ровно ничего.
Запомнился один батальонный комиссар, с такими свстлопшсничными волосами, как будто выцвели на сильном солнце. Он целый день сидел за аккуратно прибранным столом и виртуозно оттачивал карандаши. Второй не сходил с верхних нар, и когда его спрашивали, не пора ли чем-нибудь заняться, отвечал:
— Бог спешки не создал.
Единственный человек, который что-то делал, что-то писал, что-то куда-то относил, был рядовой Илюша Вайсфельд, в миру кинематографический критик.
Другой замечательной фигурой был мальчик Пиньяйнсн, 18 лет, который отличался тем, что под покровом темноты подползал к окопам финнов и всю ночь слушал их разговоры. Услыхав о нем, Самодумский взял его к себе, понимая, что гибель его иначе наступит очень скоро.
Из 7-го отделения я пошел в пересыльный лагерь для пленных. Когда я вошел в их помещение, они посыпались с верхних нар, вытянулись по стойке «смирно» и стали есть меня глазами. Я несколько недоумевал: требуется ли с них такая дисциплина нашим начальством, или своя, немецкая дисциплина им так въелась в плоть и кровь.
Скорее, думаю, что второе, и вот по какому признаку. Находясь в Мурманске, я получил известие о присвоении мне очередного звания и, конечно, прицепил в петлицы третий кубик. На обратном пути мне опять случилось заехать в ксмский пересыльный лагерь — не к пленным, только к начальству, — но, когда я шел по двору, меня встретил один из пленных, которого я мельком видел сваливающимся ко мне с нар в первый раз; он лихо козырнул мне и подобострастно сказал:
— Gralulierc, Hcrr Obcrleutnant! — Womit dcnn? — Mit Bcforderung[297], — сказал он почтительно.
Даже когда рядового немца производили в ефрейторы, то новоиспеченный ефрейтор норовил сняться с новой лычкой и послать фотографию семье. (Ефрейторское звание было-в то время введено и у нас, но такое производство никого из наших солдат не волновало).