– Все это отвлеченные рассуждения… Вы извините, Анна Федотовна, но я никогда не поверю, что комитет за нами гоняется из-за того, что Пушкин когда-то что-то написал против царя, и теперь эту аллегорию можно истолковать против другого человека. К тому же мы вовсе не уверены, что это Пушкин. Гораздо вероятней, что это фальшивка.
Но упрямая старуха продолжала гнуть свое: Пушкин ли, другой ли поэт, но он написал что-то эдакое свободолюбивое, и самодержавная власть боится разящей силы слова. Ей, видно, казалось, что она все еще при Советах живет. Вернуть ее к действительности было совершенно невозможно.
– Вы дворянка, да? – спросил ее Саша. – Из бывших?
– Нет, – ответила Нарумова. – Я из настоящих. Я в партии с января сорок второго.
– В какой партии?!
– А у нас что, в сорок втором было много партий?
– Вы – и партия… Как-то не вяжется, – сказал Лева. – Почему вы это сделали?
– Да как-то так, сама не знаю… – Она кокетливым движением поправила шаль, спадающую с плеча. – Мы в окружение попали… Назло немцам, наверное…
– А он бы в какой партии сейчас был? – спросил Саша.
– Ох, – сказала Нарумова, – от него всего можно ожидать. Уж он такой. Он и к Жириновскому мог.
– Не мог! – гневно сказал Лева. – Не мог! Вы, Анна Федотовна, вздор говорите!
– Не ссорьтесь, – сказал Саша. Но ему приятно было, что Лева тоже обижается за Пушкина, а не только он один.
– А в девяносто девятом я опять в коммунисты записалась, – похвасталась старуха.
– Ну, Анна Федотовна… Тоже назло?
– Бес попутал, наверное… – Старуха махнула рукой. Движение было плавное, и бахромчатая шаль взметнулась, словно крыло большой птицы. – Скучно. А так хоть на собрания хожу. Кому мы нужны, такое старье? Лизанька так редко… Она занята.
– Так у вас нет никого родных, кроме Лизаветы Ивановны?
Старуха слабо качнула головой, как человек, которому не хочется отвечать на вопрос правду и солгать тоже не хочется. Но Саша – ему грустно было и жутко, что она, с ее ярким маникюром и безупречными кофточками, все время сидит одна как сыч, – не отставал:
– А в церковь вы разве не ходите?
– Как раньше про пятый пункт, так теперь всяк тебя норовит про это спросить и думает, что умный вопрос задал… – проворчала старуха. – Любопытство ваше, Сашенька, малопристойно: верую, не верую, во что верую – это мое личное дело… А порога церковного – нет, не преступлю, пока этим туда входить позволено.
– Кому?
– Не руки по локоть, а все, по горло, по зрачки в крови…
Как там Лаврентий Черниговский говорил: настанут времена, когда будут все храмы восстанавливать и купола на них сплошь золотить, и будут они в величайшем благолепии, да только ходить в те храмы будет нельзя… Забавный старичок был этот Лаврентий… Нет, если кто мне и по сердцу – так это староверы – упрямые, стойкие ребятки… Ну да черт с ними со всеми. Хотите, я вам на картах погадаю?
Вышла им дальняя дорога. А казенный дом не вышел, и на том спасибо. Гаданье их как-то успокоило. Они сидели за чайным столом, не зажигая света. За окном была ночь, тишина, слышно только, как стучат колеса: железная дорога проходила совсем близко. Вдруг во дворе завыла собака – низко, тягуче и так тоскливо, что всем стало не по себе.
– Эт-то что? – спросил Лева.
– Это воет собака Бенкендорфов…
– Кого?!
– Соседи с первого этажа, стоматологи… – Нарумова вздрогнула, закуталась в шаль. – Ах, зачем она так нехорошо, так странно воет. Кто-то из нас не доживет до весны… – Она сверкнула черными глазами. – Ну, что вы притихли? Я пошутила. Ах, молодежь, молодежь…
Потом старуха им еще пела хриплым голосом – «Таганку», «Черную шаль», «Ромашки спрятались» – и опять декламировала стихи, до тех пор, пока они совсем не обалдели.
Она была очень поэтическая натура. Мужчины, должно быть, сходили по ней с ума.
XI