«…Однако все это цветочки по сравнению с дубровским". Задолго до публикации вся литературная тусовка знала: Пушкин пишет очередной „исторический" опус о сталинских временах. Поднаторевший в журналистике Пушкин знал, что попадет в струю;,,Дубровского" сразу назначили в шедевры. В романе есть все, что нужно для успеха: установка на завлекательность, стилизаторство, ирония, коллекционирование всего, что под руку попадется (сюжетов, словечек, идеологем), снисходительное презрение к героям и читателям, изощренная самозащита (любой тезис, что может быть сочтен авторским, на всякий случай мягко дискредитируется). У таких, как Пушкин, самоупоение неотделимо от неуверенности в себе, а мечта о глянцевой славе — от жажды выдать последнюю истину… Но о чем же повествует,,Дубровский"? О юном студенте (и что за страсть у нашего уже далеко не юного поэта брать в герои двадцатилетних мальчишек? Объясняется ли это психологическим комплексом неполноценности или же страхом перед старостью и смертью, естественным, надо полагать, в стареющем мужчине, который четвертый раз подряд женится на молоденькой девушке? Прошла уж пора „нравиться юной красоте бесстыдным бешенством желаний", а, Сашук, не пора ль в аптеку за „виагрой"? — Так сказали бы мы, если б пожелали уподобиться самому А Пушкину, втайне от главреда „Современника" тискающему свои бойкие статейки в желтоватую прессу ради того же презренного металла; но мы этого не скажем, нет…), скрывшем свое дворянское происхождение и под влиянием своей любовницы-актрисы задумавшем — ни больше ни меньше — покушение на „вождя народов"! Все было еще бы ничего, если б Пушкин завершил роман закономерной смертью героя; но он со свойственным ему пристрастием к „happy end" захотел Володю Дубровского спасти: любовница изменяет ему, и наш студент тутже отказывается от задуманного подвига и каким-то невероятным образом ухитряется эмигрировать в Берлин, где становится шофером и встречает своего тезку Владимира Набокова и рассказывает ему свою „печальную повесть"… (Аллюзия на набоковский „Подвиг", равно как и попытка придать герою черты Гайто Газданова не удались совершенно; откровенно говоря, лучше бы Пушкину оставить тени великих в покое…) Вообще, роман, Дубровский" настолько „сделан", что сердце сжимается от умиления: так и представляешь себе закусившего кончик языка и прилежно склонившего голову набок „придумщика" Сашеньку Пушкина. Как он пишет, пишет, а потом хлопает себя по коленкам, вскакивает и возбужденно бегает вокруг стола: „Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!"»
— Говорят, вы обладаете даром предвидения… И на самом деле: в «Медном всаднике» вам удалось предсказать возвышение питерских силовиков и их победу над московской группировкой; в «Полтаве» — череду «оранжевых» революций… Как вы это объясняете?
Что можно отвечать на такую вздорную глупость? Ему уже говорили, что в «Медном всаднике» и в «Пире» он предсказал катастрофу, постигшую Новый Орлеан… Объяснять, о чем писал, — унизительно…
«…После „Дубровского" Пушкин почему-то начинает метаться: то в „Медном всаднике" вновь обращается к фантастике (вещь неплохая, если забыть о ее вторичности по отношению к „Жидам города Питера"), то в откровенно слабой пьесе „Русалка" (которую Дмитрий Быков совершенно незаслуженно сравнивал с ранней Петрушевской) пытается вышибить из читателя слезу, то попросту, обленившись вконец, зачем-то переделывает на современный лад пьесу Шекспира „Мера за меру"… Читателю остается лишь пожать плечами…
Завершает прозаическую часть „Избранного" нашумевшая (и наконец-то поправившая материальное положение вечно голодного поэта) „Пиковая дама". Ну, что тут скажешь? Оно конечно, ежели одного Акунина нам недостаточно… Кушать-то поэту надо… Не продается вдохновенье — но…»
— Саша, вы со скинхедами когда-нибудь сталкивались?
— Сталкиваюсь чуть не каждый день… У наших соседей по лестничной клетке младший сын — скинхед.
— И что?!
— Когда он один — тихий, спокойный парень. Огромный, как шкаф. Радиотехникой увлекается. Я даже как-то ходил с ним на футбол. Он говорит: если будут на вас наезжать — скажите мне, я им объясню, что они не правы.
«…Что сказать о стихах второго тома? О чувстве, об искренности речи больше нет. Одно сплошное самолюбование.
Для таких, как А. Пушкин, и в самом деле все — лишь слова, которые так легко превращаются в разменную монету… О каком идейном содержании, о какой позиции может идти речь применительно к человеку, который в августе 1991-го пишет „Вольность", а в 1996-м — „Царя Бориса"; в 2001-м — „Клеветникам России" и „Стансы", а осенью 2005-го — „Во глубину сибирских руд"? Взгляды Пушкина меняются столь часто и диаметрально противоположно, что невозможно уследить за этими метаморфозами, да и не хочется, откровенно говоря.