— Это же не про ту Марину… Не про женщину… Это про ураган, что у них в августе был…

Лева схватил лупу. Он долго ничего не говорил: снимал очки, надевал обратно, водил карандашом по строчкам, брал в руки то страницу рукописи, то Сашины заметки… Потом он вновь сорвал с носа очки, выпрямился.

— Тут что-то не то, — сказал он наконец.

— Но ведь я прочел слова правильно?

— Не думаю. То есть… Вроде бы написано так, но… Нет, конечно же, неправильно! «Марина» случилась, когда рукопись уже была у нас…

Саша был растерян, зол. Голова у него шла кругом.,

— Что ты мне это говоришь?! Будто я сам не знаю! А что за «Лиза» такая? Марина «пред Лизою»…

— Не знаю. Не знаю никакой Лизы. Знаю одно: здесь никак не может говориться об августе этого года. И не говорится. Ураганы и раньше случались. Они бывали всегда. Даже при Пушкине.

— Белкин, вспомни, что я тебе в прошлый раз говорил: рукопись не могла быть зарыта под беседку недавно… Она с шестидесятых годов там лежала. Это очень странная рукопись.

— Про шестидесятые годы — это лишь твое предположение, а не установленный факт, — сказал Лева. — Брось ты эту глупую рукопись. Сейчас ужинать позовут.

— Белкин, и еще… — Саша немного помедлил: ему жаль было огорчать Леву. Но что он мог поделать, если мощная лупа выявила Левину ошибку? — Белкин, тут написано не «хомяк», а «хотя». Это точно. Просто хвостик у «я» сильно загнулся. Сам посмотри…

Лева не стал смотреть. Он опустил голову и весь как-то сжался.

<p>VI. 1830</p>

Поутру ничто не напоминало о ночном кошмаре. Только зеркало было разбито. 19 октября было на календаре. Набросив халат, он пошел к столу, беспорядочно заваленному исписанными, исчерканными листами бумаги. Он был весь какой-то вялый, и голова у него была немного тяжелая. Он не мог решить, хорошо ли то, что он писал всю ночь, или плохо. Такое бывало с ним редко.

«Нынче ночью я видел престранный сон, не знаю, как объяснить…»

Он стал обрывать этот лист. Нечаянно — пальцы его были от усталости неловки — он оторвал с ним и второй. Держал его в руке, смотрел.

«Погиб поэт…»

Подумал и махнул рукой. Зажег свечку — огарок был совсем крошечный, — поднес оба листка к пламени, они сворачивались и горели. Остальную тетрадку — четыре пополам сложенных листа и две половинки — унес, убрал в сундучок, на самое дно. Он не хотел перечитывать это, не хотел переписывать набело. Он сейчас одного хотел — убрать с глаз, забыть. Может быть, потом, когда-нибудь…

Еще были наброски к той, другой вещи. Она теперь была не нужна. Он сжег и их. Почти все. В том, что осталось, — никогда никто не разберется. Мысль эта вызвала у него холодную улыбку. Что еще?

«О, если правда, что в ночи…»

«О, если правда, что в ночи…»

Это бесспорно было очень хорошо; но слишком страшно было… Она сейчас тоже проснулась, наверное. Она никогда не должна догадаться, почему, зачем он написал это; никто не должен догадаться. Но сжечь это он не мог, рука не подымалась. Он размышлял — холодно, деловито. Он придумал, как сделать, чтоб никто ни о чем не догадался.

Потом он позвал Никифора.

Убирая осколки зеркала, Никифор, как всегда, занудливо ворчал и что-то бубнил себе под нос. Голова Никифора была такая же всклокоченная, как у него самого. Ему было смешно.

После кофе мысли прояснились, и он стал работать.

«Нас обвенчали. „Поцелуйтесь", — сказали нам. Жена моя обратила ко мне бледное свое лицо. Я хотел было ее поцеловать… Она вскрикнула: „Ай, не он! не он!" — и упала без памяти».

Он работал в тот день допоздна. Настроение у него было ровное, деловитое, серое, как небо за окном. Он очень много работал и в следующие дни, ужасно много, и почти не спал. Письма от нее так и не было. Но он почему-то успокоился.

<p>VII</p>

Верейский был человек разносторонний, всем интересовался с юношеским пылом: цветочками, техникой, надоями, внутренней и внешней политикой, современным искусством. Лева уже давно перестал сомневаться в том, что Мария влюблена в своего старого мужа по уши, да и не такой уж он был старый, всего на двадцать два года старше нее; и даже у Саши порой закрадывались подозрения… но он гнал их прочь. Как-то вечером, у камина, шел разговор о Левиной этологии; интересно было всем, кроме Саши, которого от звериной науки уже мутило. Хозяин дома расспрашивал Леву, даже спорил с ним, и, судя по тому, как отвечал ему Лева, было понятно, что вопросы и возражения — неглупые и по делу. Потом Верейский с совершенно детской, обезоруживающей (всех, но не Сашу) улыбкой признался, что всю жизнь дико завидует творческим людям, а еще больше ученым — любым ученым, каков бы ни был предмет их исследований.

— Я-то в институте не был способным… Вот и пошел — партийная работа, хозяйственная… Иногда чувствую: жизнь прошла зря… И так хочется что-нибудь…

— А вы, Антон Антонович, покажите гостям вашу последнюю статью, — сказала Маша.

Верейский замахал руками, засмущался — казалось, сейчас, как страус, спрячет голову… Но Лева спросил:

— А что за статья?

За мужа ответила Маша:

Перейти на страницу:

Похожие книги