Оба пожили и видели немало (Александр Христофорович — бои, сраженья; князь — интриги и злобные шутки); обоим было что вспомнить, что рассказать; общих знакомых, о ком посплетничать, имелось предостаточно… Как-то вышло, что разговор коснулся барона де Геккерна: в прошлом году у него умерла жена, и, по слухам, он все еще был в страшном горе. Александр Христофорович недолюбливал Геккернов — как старшего, так и младшего; они в свое время доставили массу хлопот; но мысль о том, как тяжело потерять самого близкого человека, смягчила его, потому что он подумал о своей жене, которой, по всей видимости, вскоре предстояло то же… Вяземский припомнил, что, по словам молодого Карамзина, барон горячо раскаивался в том, что стал невольною причиной смерти Александра Пушкина. Князь Вяземский сощурился насмешливо, говоря об этом; князь никогда не верил ни в чьи добрые побуждения, не верил в раскаянье. Из чувства противоречия Александр Христофорович стал возражать ему. Вяземский разгорячился… Это было лицемерно, нелепо: все знали, что князь сам волочился за женой Пушкина не в меньшей степени, чем молодой Геккерн, Впрочем, ради справедливости нужно отметить, что Пушкин отвечал приятелю тем же и, по слухам, с куда большим успехом. Все эти делишки были известны Александру Христофоровичу и интересовали его не столько по долгу службы, сколько из обычного человеческого и мужского любопытства.
Оставив трепать молодого Геккерна, собеседники перекинулись на близкий предмет — m-me Ланскую, со знанием дела разобрав все достоинства ее рук, ног, волос и плеч. Уважение, которое Александр Христофорович обязан был испытывать и испытывал к даме, пользующейся отеческим и дружеским расположением Государя, ничуть не мешало ему воздать должное ее прелестям. Тут они с Вяземским сошлись; сошлись они и в том, что первый брак был для Натальи Николаевны ошибкой и несчастием. Точнее, он был ошибкой и несчастием для обоих супругов. Она и Пушкин не были созданы друг для друга. Вероятно, с другой женой бедный поэт мог бы прожить долгую и если не совсем спокойную, то все же более приличную жизнь. Александр Христофорович всегда искренне, хотя и не слишком горячо (все эти Пушкины и геккерны немало крови ему попортили своими мышиными дрязгами, отвлекая от более значительных дел: бунты крестьянские, события польские, да много чем он был тогда занят), сожалел о нем; талант его, будучи руководим и направляем должным образом, вероятно, мог бы принести России некоторую пользу.
Скромность не позволяла Александру Христофоровичу считать себя знатоком литературы, но он умел оценить прелесть пушкинского стиха. «Онегин» с его милым юмором и блеском ему больше всего нравился; впрочем, он был убежден, что поэму следовало закончить великолепной отповедью Татьяны и не приписывать к ней каких-то странных огрызков, ничего к сюжету не прибавляющих. Слава богу, что у поэта достало ума уничтожить большую часть этих приписочек — часть, в которой, по словам его же собственных приятелей, предполагалось произвести героя в члены тайного общества. Это было бы абсолютно неправдоподобно, неубедительно и с точки зрения психологической не оправданно. Характер Евгения был не тот, ни один заговорщик его не принял бы в тайное общество, как не брали самого автора; уж в этом-то Александр Христофорович знал толк. Он сказал свои соображения Вяземскому. Он ожидал, что Вяземский с присущим ему холодным лицемерием начнет ответно поносить революционеров, и заранее про себя посмеивался: стоя одною ногой на краю могилы, он все не потерял вкуса к жизни и здорового любопытства к проявлениям человеческой психологии. Но ответ Вяземского был неожиданный.
— Он не сжег последнюю главу, — сказал Вяземский, — она цела, я читал ее.
Александр Христофорович не в первый раз слышал об этом: Вяземский еще в тридцатом году хвалился каждому встречному и поперечному, что-де Пушкин ему под Рождество читал некие дерзкие строки о генералах двенадцатого года, каковые строки будто бы представляли собой отрывки из сожженной главы (а уж какие еще дерзости там написал Пушкин — Бог знает!), и Лев Пушкин тоже что-то такое болтал. Александр Христофорович сказал Вяземскому с мягкой улыбкой, что все это для него не новость.
— Нет, — возразил Вяземский, — я говорю совсем не о тех стихах. Есть и другие.
— Вот как?
Видя, что ему не верят, уязвленный Вяземский пустился в подробности: Пушкин-де в декабре тридцатого года оставил ему на хранение некую рукопись, о которой князь со временем позабыл (это была явная ложь), а около года толгу назад «вдруг» вспомнил и решил прочесть, поскольку это уже ничем не могло повредить автору; рукопись эта, по мнению князя, представляла собой именно ту, последнюю, главу поэмы; но речь в ней шла не о мятежниках двадцать пятого года, точнее, не только о них. Будто бы Пушкин сделал множество разных предсказаний касательно будущности России и всего мира — надолго, более чем на полтораста лет вперед — до две тысячи восьмого года.