Что-то было в Глебе такое, чем он был крепко привязан к нормативу, к правилу, к «пяти шарам». Чем-то пугало его нарушение догмы. И, удивляясь смелой находчивости Карбышева, сам он ни за что не нашел бы в себе и десятой доли предприимчивости, позволяющей в необходимых случаях шагать через букву. В конце концов неудача арльского фокусника была с какой-то странной, внутренней, стороны близка Глебу, — ближе, гораздо ближе карбышевской находчивости. И. вот — исчезновение леса на правом фланге недобоуцкой тыловой позиции оказалось для него, по существу, не чем иным, как шестым шаром в игре. Наркевич стал втупик. Что оставалось делать? Он отправился к Дмитрию Михайловичу.
— Выздоровели?
— Так точно. Но вот что у меня случилось, господин полковник…
И Наркевич доложил, как обнажился фланг из-под снесенного леса, и окопы, соответствующим образом построенные, демаскировались и вышли в чистое поле.
— Кто же вырубил лес?
— Рукшинские крестьяне.
— Зачем?
Наркевич криво усмехнулся.
— По… праву революционной вольности. Как прикажете поступить?
Карбышев задумался. Его немигающий взгляд был устремлен на Наркевича. Но Глеб не чувствовал этого взгляда. Карбышев смотрел, но не видел; искал, а находка не давалась. Минута… другая…
— Эврика!
Темное лицо зажглось. Глаза ожили.
— Вот что вам надо сделать. Слушайте!..
И шестой шар заработал с такой же точностью, как и все остальные.
После краха «корниловщины» армия кипела. И жизнь Карбышева представляла собой непрерывное горение нервной силы. Что день, что ночь — все равно. Чем дальше, тем меньше времени для отдыха, для еды. Разговоры с офицерами, совещания с комитетами и «комитетчиками», толки с сельскими властями, приказы, воззвания… Все в волнении, все хотят знать, что было и что будет, — требуют, кричат. И они вправе волноваться, требовать и кричать. Во всем, что происходило кругом, Карбышев ясно видел главное: армия неудержимо большевизировалась. Солдаты группами уезжали зачем-то в Одессу и возвращались оттуда самыми настоящими большевиками. С августа в инженерном полку появилась большевистская ячейка, и Юханцев состоял ее секретарем. Выборы ротных и полковых комитетов происходили под ее прямым воздействием, и естественно, что эсеры с меньшевиками оказывались в этих низовых комитетах на заднем дворе. Наркевич то и дело проводил объединенные заседания солдатских комитетов и докладывал постановления Карбышеву. «Согласны, Дмитрий Михайлович?» — Карбышев не спорил. Но когда большевики повели борьбу за выборы делегатов на корпусной съезд, за контроль над штабами и полевым телефоном, за захват фронтовых газет, он стал допытываться.
— «Вся власть Советам!» Но ведь это и раньше было.
— Лозунг был тот же, — отвечал Наркевич, — но содержание теперь другое.
— Чем?
— Тем, что Советы теперь стали большевистскими.
Карбышев задумался, как недавно над внезапным исчезновением леса.
— Стойте! Значит, это лозунг новой революции? Господина Керенского с Корниловым — на один крючок?
— Да. Это призыв к диктатуре пролетариата…
— Путем восстания?
Наркевич молчал. Карбышев видел, что ротные и полковые комитеты стоят на большевистском пути. Здесь и было то самое, к чему стремилась солдатская масса. Оно-то, собственно, и разумелось под словами:. большевизация армии. Не так обстояло дело в армейских и корпусных, верхушечных, комитетах. Там были сильны эсеры и меньшевики. В корпускоме играл роль главного оратора Лабунский. Итак, Наркевич и Лабунский постепенно определялись до полной ясности, — но каждый на свой лад. Да и все офицерство начинало походить на слоеный пирог. Оно резко делилось на «корниловцев» и на «демократическое». Кто куда тяготел, видно было с первого взгляда.
— Споришь с Карбышевым? — спросил Наркевича Юханцев.
— Нет. Он все понимает.
— Отчетливый мужик!
Карбышев явным образом относился к «демократическому» офицерству. А Заусайлов, наоборот, был самым настоящим «корниловцем». Из-под Коломыи прибыла для работ на второй войсковой полосе китайская рабочая рота и поступила в ведение Наркевича. Заусайлов потребовал китайцев на передний край. Наркевич отказал. Начался крупный разговор. У Заусайлова от злости прыгали усы.
— Эх, вы…
— Что?
— Большевик вы этакий! Вот что!..
— Вы произносите это слово, господин полковник, как бранное. Я…
Наркевич и всегда был бледен. После болезни еще побледнел. А сейчас в лице его не было ни кровинки.
— Я запрещаю вам…
Заусайлов схватился за наган.
— П-п-азвольте! Как вы, обер-офицер, смеете таким образом говорить со мной, полковником, а? 3-заб-былись!..
Армия голодала. Чечевица, да сельди, да неполная дача хлеба, — это еще хорошо. В полку у Заусайлова вышел скверный случай: поймали солдата на воровстве. Попадался он не в первый раз — то селедку сопрет, то хлеб. Съест половину, остальное вернет и смеется: «Вдругорядь не клади плохо. Я отдал, а другой не отдаст». Случай был не из важных. Но Заусайлов посмотрел на дело иначе, — отправился в батальон, где произошло воровство, и произнес речь. По дороге к батальону адъютант доложил:
— Господин полковник, пришло пополнение…
— Где же оно?