— Вздор!.. — крикнул Величко, громко пристукнув вставными зубами. — Написали, милостивый государь, вздор! Околесицу! Да и околесица-то не ваша, чужая. Ведь это Карбышев еще весной восемнадцатого года, в Сергиевом Посаде, пытался мне втолковать, и мы чуть не поругались. Пять лет назад! При самом начале гражданской войны… Верно я говорю, Дмитрий Михайлович? Помните, я у вас обедал?
— Очень хорошо помню, — сказал Карбышев, — и я действительно тогда так просто рассуждал. Но с тех пор и Голенкин, и Хмельков, и Шошин[51], и я…
— Ага! — крикнул Величко, — а Леонид Владимирович за последнюю моду выдает…
— Теперь надо рассуждать иначе, — продолжал Карбышев, — совсем иначе…
— Надеюсь!
— Я думаю теперь, что и крепости, и уры одинаково годятся для дела. Только нужно, чтобы они были… советскими.
— Вот она, последняя мода, — с негодованием сказал Азанчеев.
Стекла на носу Велички пронзительно сверкнули.
— Треба разжуваты, — задумчиво пробормотал он.
И вдруг опять что-то случилось. Как быстро вспыхнул этот спор, так и затух мгновенно. И Константин Иванович снова стоял с бокалом в руке, водворяя за столом тишину.
— Я не Елочкин и талантов своих не скрываю. Предлагается вашему вниманию старая арабская притча. Перевод — мой. Особенно важно для… бедуинов. Название: «О браке». Приступаю.
Хохот и хлопки взорвались, как снаряд. Карбышев крикнул:
— Поэзия с купоросом, браво!
«Артистка Московской оперетты» быстро сняла свою нежную ручку с его рукава, точно обожглась или укололась.
— Жалеете старого попугая?
— Как же его не жалеть, когда он сам все понимает…
— Ах, бедный, ах, несчастный! А насчет себя, вероятно, думаете, что вы-то именно и есть тот самый, единственный, которому счастье служит зря. Фу, какая глупость!
Несколько мгновений Карбышев смотрел на черные брови и смуглые щеки своей соседки, как на чудо. Чего хочет эта красавица? Кто она? От близости с ней его отделяет шаг, которому имя — желанье. Карбышев много раз замечал за собой: чтобы сильно пожелать чего-нибудь, ему надо сперва захотеть, чтобы именно это желание пришло. Нельзя хотеть, не захотев хотеть. А эта женщина просто вошла, посмотрела кругом и выбрала его в любовники. Шаг оставался шагом; желание не приходило.
— Счастье не служит мне зря, — решительно сказал он, — оно — мое, потому что принадлежит моей жене. Так и надо. А вы — точно Екатерина Вторая…
— Екате… Что?
— Да.
Он взял своими твердыми, сильными пальцами ее мягкую, гладкую, пахучую руку и сжал по-мужски.
— Екатерина Вторая не умела уступать, чтобы брать. И ей оставалось толкать любовников в свою постель.
«Артистка Московской оперетты» вскочила, и стул, на котором она до того сидела, опрокинулся.
— Леонид Владимирович! — громко позвала она Азанчеева, — Леонид Владимирович! Ау, Леонид Владимирович!..
В столовой было жарко, дымно и чадно. Гости расходились. Азанчеев уводил свою даму. Величко декламировал в передней:
Наркевич говорил Карбышеву:
— Я понимаю вашу мысль. Но кто же из них в конце концов прав?
— Видать, Окул бабу обул, да и Окула баба обула, — усмехнулся Елочкин.
— Есть такая поговорка, — согласился Карбышев, — очень правильно. Вот мы, все трое, служили когда-то в Бресте. Мы знаем, что крепость даром попалась немцам в руки; что она могла бы сопротивляться. Но что было нужно, чтобы она сопротивлялась, — мы и до сих пор не знаем. А в этом — все.
— Почему не знаем? Константин Иванович очень обстоятельно…
Карбышев нервно пожал плечами и сказал, заспешив:
— Да не в одних же технических условиях дело, а еще и в политических, в военно-политических. Только при них и мог бы Брест сыграть свою роль как крепость.
Карбышев выпустил эту торопливую мысль, как фокусник птицу из рукава. И все-таки Наркевичу показалось, что он понял. Но тут же понял еще и другое: Карбышев с огненным нетерпением ждал, когда, наконец, дверь его новой квартиры захлопнется за последним из гостей… Поздно? Очень. Блеклый месяц спускался к Воробьевым горам, кувыркаясь между щербатыми обломками фиолетовых туч, а влево от Кремля уже сияло и золотилось утреннее апрельское небо…