«Ничего. Ничего я не сказал… я только пожал ему руку, и мне показалось, что он понял, почему я ничего не сказал…»
А еще через час, когда мы наконец собрались спать, раздался звонок и кто-то вежливо сказал за дверью: «Проверка паспортов…»
И только через семь лет мы снова пошли с папой в театр, и все было, как всегда, как раньше и очень скоро мы узнали, что жил среди нас Великий писатель Михаил Булгаков… Но только — скоро ли и так ли уж все было, как раньше?!
Я их не обманывала, не притворялась, не придумывала липовые истории, потому что в этом не было необходимости, то есть страха перед ними.
Чего в детстве мы боимся больше всего: что накажут или что не поймут? Наказание быстро забывается. Но вот когда не поняли… Когда ты им про Фому, а они… про Ерему. Когда объясняешь, доказываешь, иногда двумя словами, иногда сотней безостановочных, когда не можешь замолчать, потому что кажется, что не договорил, не доказал, не убедил… А кажется так не случайно: нет реакции, нет разговора, а есть, как в кабинете следователя, — «Ну и что… а дальше что… а потом что?». Не понимают. Значит, не слышат. Не умеют любить.
Я была не только послушная, я была избалованная. Только что понимать под этим дискредитированным словом, ибо нет такой книги, в которой черным по белому не было бы написано, что баловать детей очень плохо, хуже этого — только бить. Но баловать не значит выполнять любой каприз, несуразное требование, потворствовать жестоким, злобным выходкам… Баловать — помогать расти.
В детстве я была толстой и неуклюжей. Не умела ловко прыгать через веревочку, перелезать через забор, ловить мяч (нулевая реакция), подбрасывать ножичек так, чтобы он точно попадал в лунку. Чего только я не умела: небрежно, «вразвалочку» скользить на коньках, лихо спускаться с гор на лыжах — всегда падала, а так хотелось с шиком, как другие, пролететь сверху вниз… Не умела шить платья, вязать носки… Чтобы до конца дорисовать свой портрет, должна признаться, что я картавила, но при этом маниакально любила… читать вслух стихи и примерно лет с восьми ни о чем, кроме сцены, не мечтала.
Меня настолько не смущало мое дребезжащее «р-р-р», что в старших классах я принимала участие во всех спектаклях школьного театра. Хорошо, предположим, лично меня этот малоприятный дефект не беспокоил, лично я настолько к нему привыкла, что к нему могли привыкнуть другие, что им мое «р-р-р» доставляло удовольствие. По всей вероятности, утонченно-эстетического наслаждения мои зрители не получали, но они, как выяснилось, тоже привыкли. И заслуга тут не в моем таланте — своей храбростью, своей независимостью от собственных недостатков я обязана педагогическому таланту отца.
Еще совсем маленькой девочкой, толстой и неповоротливой, но исступленно мечтающей танцевать, папа отвел меня в хореографический кружок, куда — «ЭТОГО РЕБЕНКА?!» — не приняли. Помню, папа очень подробно и вежливо объяснял сердитой даме — руководительнице кружка — смысл и цель детской художественной самодеятельности.
«Вы ведь не готовите солистов балета Большого театра, лауреатов международных конкурсов, не так ли? — деликатно спрашивал папа, делая вид, что не замечает явного раздражения дамы. — Вы здесь для того, чтобы КАЖДЫЙ, кто хочет, мог научиться хорошо двигаться, получать удовольствие от танца. И если у человека возникло желание стать вашей ученицей — радуйтесь этому».
«Кто здесь человек? Кого я должна учить танцевать? — взвизгнула дама. — Эту толстуху? Потакать капризам избалованного по вашей милости ребенка?!»
Папа потом прозвал сердитую даму «дамой из Амстердама». И смеялись мы — потом. И узнали, что все ученики терпеть ее не могли — она постоянно внушала им, что они бездарны и что она, в прошлом знаменитая балерина, зря тратит на них драгоценное время, — тоже потом. А тогда было так стыдно и я самой себе была противна, что прямо в платье, а дело было зимой, выбежала на улицу и побежала по Кировской. Я простудилась и тяжело заболела, но вместе с выздоровлением вернулось мое желание танцевать. К счастью, в это время «дама из Амстердама» покинула ненавистный для нее кружок в Доме инженера и техника (еще одно любимое наше место, куда по воскресеньям мы часто всей семьей ходили обедать, и об этих ритуальных воскресных обедах можно было бы написать отдельную главу). Итак, вместо дамы пришел веселый, красивый Владимир Сергеевич, похожий в нашем представлении на поэта, за что и был окрещен Ленским.
Ленский принимал всех, кто любил танцевать. А я любила. Ленский принял меня и стал моим вторым учителем танцев. Но первым все равно оставался папа, с которым даже на собственной свадьбе я танцевала свадебный стремительный, бешеный, нескончаемый фрейлехс, потому что мой муж так танцевать не умел, и никто так не умел, кроме папы. Он отдавался танцу с таким же вдохновением и воображением, с такой же беспредельностью темперамента, открытостью чувства, как и всему, что делал, чем был увлечен, во что (в кого) был влюблен.