«Разве я спорю, — грустно улыбнулся старик. — Разве я на чем-нибудь настаиваю… Я очень уважаю ваших родителей и вашу веру…» — «Мою веру?» — «Дай вам Бог, — сказал он. — Пусть у вас будут большие радости, большая семья и очень маленькие неприятности… Дай вам Бог…»
На сей раз он резко повернулся и, взмахнув палкой, быстро пошел по дорожке, и полы его плаща развевались, как паруса на сильном ветру, хотя было тихо и шел мелкий дождь.
Через несколько месяцев я спросила у тетки Полины: «А где старик?» — «Лазарь, что ли?» — «Может, и Лазарь, я не знаю, как его звали». — «Лазарь… Я видела, он всегда к вам подходил. Небось жмотничала, не брала у него молитву. — Она сказала это так, как будто я отказывалась от предлагаемого мне товара. — Хороший был старик, только бедный очень — работать не умел… Вон Изю видела, тоже из ваших. Так тот за горло возьмет, а от своего не отступится — даже одному православному свою молитву читал, да так душевно, что все плакали. Лазарь не такой, дурной ваш Лазарь, но мужик хороший. Помирает он и, видать, не выкрутится… Мы тут с бабами денег ему собрали, апельсинов купили, курочку… Он курицу любил, только ел редко… Изька ему, бывало, кричит: „Вы, Лазарь, идиот, вы не умеете обращаться с клиентом!“ И орет, визжит, по-вашему ругается. Лазарь ему ни слова. А мне потом говорит (мы с ним вроде как подружки были): „Товарищ Поля, не надо обижаться на Изю, у него умерла единственная дочь, и он совсем один на этой замечательной земле…“ А у самого ни кола ни двора — комнату родственнице какой-то отдал, а сам у Катьки в подсобке спал».
Больше я его никогда не видела. Рассказывали, когда умирал — просил похоронить на другом кладбище. Изя, которому недавно исполнилось восемьдесят лет, плакал и говорил всем, что этот идиот просто не захотел, чтобы он, Изя, прочел над его могилой молитву. Коллектив тоже обиделся на старика: помогали ему, кормили, никогда не обижали — и вот нате вам, нехорошо получается. Но мудрая тетка Полина все поставила на место. Назвав товарищей по работе своими именами, она, как утверждают, впервые в жизни разревелась, потом закурила и сказала, как отрезала: «Человек, можно сказать, полжизни на нашем кладбище прожил, так неужели ему нельзя хоть на том свете поменять место жительства…»
Сколько времени с тех пор прошло, а я не могу забыть его мягкое, напевное: «Скажите, вам не нужна молитва?» И мое стыдливое, еле слышное: «Нет, спасибо, не нужна».
Во что же они верили, мои родители? Что даже в самые беспросветные минуты давало им силы жить? Правы они или нет — не знаю, но они верили в жизнь. Они исповедовали ЖИЗНЬ как великую награду, как чудо, как отпущенную им милость — жить. Все хорошее — подарок, требующий удивления и благодарности. Все горькое — необходимое испытание, которое не разрушало, а лишь укрепляло их веру. Когда отец тяжело заболел, он сказал: «Я еще не выполнил свой долг перед жизнью». Долг, который отдается, а не в долг берется. Не к себе, а от себя. «Жизнь, ЗА что ты мне дана?» — часто повторял он. Не НА что, а ЗА что…
Радоваться жизни — это не только получать от нее, а возвращать все, чем владеешь и чем еще будешь владеть. Радоваться — значит реализовать ее дары, из которых главный — любить… Любовь была сутью и формой их жизни. Любить друг друга, близких, друзей. Любить своего ребенка. Может ли любовь быть чрезмерной? Думаю, что любовь — единственная гарантия реальности будущего, не словесный, а человеческий в нее вклад.
Любовь их была безвозмездной и потому сама по себе учила любить. Нет, они не были идеалистами и не считали, что вокруг сплошь хорошие люди. Но первый посыл, первый порыв — доверие. Разочарование огорчало, более того — вызывало (хорошо помню) истинные страдания. Но эти страдания, как и те, которыми «одаривала» их сама жизнь, не приводили к бесконечным счетам с ней. Они не причитали: «И за что нам такое?» Не сетовали: «Когда же, наконец, это кончится?» Никому, даже мысленно, не мстили. Отец говорил, что обидчик уже наказан, что ему хуже, чем нам, — его мучает по ночам совесть…
Они и умерли, как жили: отец — на пороге праздника, мама — не успев через него переступить. В тот вечер пришли гости, как часто, — неожиданные и, как всегда, — желанные. Уже все разошлись, а мы с мамой и любимой с детства подругой до поздней ночи сидели на кухне. Обычно сдержанная, не очень многословная, мама говорила не останавливаясь, как будто боялась что-то забыть, что-то не оставить нам из своего прошлого. Я до сих пор помню ее молодой, в ту последнюю ночь жизни, смех. Ее иронически-грустное: «Девочки, неужели я так никогда и не увижу Парижа?» Ее застенчиво-мечтательное: «На наших вечеринках в Киеве Нейгауз всегда играл Шопена… Я была ученицей Нейгауза, ну, вы знаете, и, конечно, влюблена в него, а он был влюблен во всех… ну и в меня… немного. А Пастернак читал стихи и тоже обязательно был в кого-то влюблен… Мы были такие счастливые, а время было таким трудным… Может, дело в климате? В Киеве тепло, а у вас здесь… всегда холодно».