Это вызвало слезы, но тут же спряталось и ускользнуло, так, чтобы Ксения не сумела ясно увидеть это, задуматься. Да и едва ли она бы смогла — её любви лет было почти столько же, сколько и ей самой, и вдруг, в одну секунду поставить всё под сомнение, открыто устыдиться перед собой за себя же — даже и с тем, чтобы потом это принять, и полюбить вдвое сильнее, — на это не хватило бы ни духа, ни сил. На такое требуются месяцы, годы. У Ксении была одна ночь.
И потому она только удивлялась скатившейся вдруг слезинке, расстроенная, волнующаяся, и невыразимо отчего-то страдала.
В книге, лежащей перед ней на постели, было всё. Это было и детство, и начальная школа, и каждое девятое мая там — актовый зал, и сцена, и родители, и учителя, которые все наперебой хвалили её, и ещё глаза стариков — все в лучиках, глубокие, такие бледные и прозрачные, полные слез, и небо было таким же; те дни — особенные, оставшиеся в детской памяти чем-то торжественным, ярким и радостным; всегда в те дни сияло солнце, и звучала музыка — удивительная, она не была похожа ни на какую другую. Мама говорила, это марши, это «песни тех лет». И шары летели в безоблачное небо, и полосатые ленточки украшали всё, всё вокруг. А потом, на черном майском небе, озаряя толпу, вспыхивали горящие всеми красками цветы, искры, звёзды.
Но особенно ярким было одно воспоминание. Они с папой стоят посреди людной улицы в самом центре города, и папа крепко сжимает её руку, чтобы толпа не разделила их. Девятое мая — этот сказочный день, который Ксюша ждала всегда — втайне от всех и даже чуть сильнее, чем Новый год, — наконец наступило. Они гуляют, гуляют с папой вдвоём, а потом снова они не увидятся — когда теперь мама разрешит ему вновь… И почему не разрешает? Они остановились посреди улицы, и вдруг Ксюша видит что-то — в другом её конце, мелькая между бесчисленными силуэтами людей, то показываясь, то исчезая, кто-то есть — и он как бы ниже, чем вся толпа. Ксюша приглядывается — за секунду в образовавшемся между людьми просвете она замечает — это какой-то мужчина, и он стоит на коленях. Ксюша сжимает папину руку крепче, а сама наклоняется то в одну сторону, то в другую, встает на носочки, всё пытаясь разглядеть то странное, что она заметила. Но это никак не удаётся. И наконец она спрашивает у папы, что же это такое там, почему там мужчина стоит на коленях. И папа, будто не понимая, о чем она говорит, предлагает подойти ближе. И они подходят. Тогда Ксюша видит — действительно, человек стоит на коленях посреди улицы, держась ближе к зданию, и это старик, такой старик, каких она не видела ещё никогда, ни в одном актовом зале, он будто уже и не человек — только прозрачный призрак, волосы сливаются с белой стеной, и он весь как-то теряется на её фоне, и только одна деталь выделяет его, будто обрисовывает в воздухе, — тяжелый, большой, тёмный пиджак, весь увешенный орденами. Ксения удивляется даже мельком — как эту тяжесть выдерживает почти исчезнувший уже призрак? А старик стоит на коленях и смотрит куда-то, и у него в глазах слёзы. Сотни орденов сверкают на солнце, даже ослепляют, если смотреть на них неподвижным взглядом. Едва Ксюша успевает пошевелить папину руку, что-то спросить у него, — как к человеку уже подбегают люди, обступают со всех сторон, помогают встать, и вновь заслоняют его от Ксюши, и она видит сквозь спины, что он встаёт не сразу, что кому-то кивает, и от чего-то как будто отказывается, и благодарит, а потом он уходит и теряется впереди в толпе.
Папа ничего не смог объяснить ей, а маме рассказывать не хотелось. И сколько ещё дней это воспоминание светилось перед глазами, стояло, всё в белом, на коленях посреди улицы, и только тёмный пиджак, будто висевший в воздухе, сиял золотом. И где теперь этот человек, этот мелькнувший призрак?
Там же, думала несколько позже Ксюша, он там же, где все те люди, фотографии которых мы клеили на генеалогическое древо, но никогда в жизни не видели. Там же, где те, о ком остались теперь только странные слова —