И раньше, чем я смог возразить, Антон схватил письмо. Повозился с печатью, сломал ее и начал разворачивать бумагу.
— Нет, — произнес я беспомощно. В голове пронеслось: я бросаюсь на него и…
Но Амалия повернулась и вырвала у него из рук письмо. — Это не для вас, — сказала она, что вызвало еще один приступ сдавленного смеха у графа Риша, подхваченный всеми находившимися вокруг него.
Амалия раскрыла письмо и молча начала читать.
Я прочел его раз десять и поэтому мог повторить каждое слово, в нем написанное.
Дорогая Амалия!
Очень важно, чтобы ты не выказала удивления тем, что сейчас прочтешь. Я жив — твой Мозес. Я все еще люблю тебя, и пришел, чтобы тебя забрать, если я все еще нужен тебе. Когда Орфей посмотрит в глаза Эвридике, найди какой-нибудь предлог, чтобы уйти. Я буду ждать тебя у театра.
Скажи всем, что ты находишь это письмо ужасным. Верни его.
Я заметил ее взгляд, устремленный на бумагу. Но последующее ее поведение было весьма необычным. Ей всегда трудно было скрыть бурные чувства, но сейчас на ее лице читалось только замешательство, которое сменилось вспышкой отвращения. А потом досадой. Она сердито взглянула на меня.
— Что все это значит? — спросила она.
Я не был таким совершенным актером, как она, и смог только пожать плечами.
Затем, к моему ужасу, она развернула письмо и показала его всем, кто находился в ложе.
На бумаге ничего не было. Антон взял письмо у нее из рук и осмотрел обе стороны. Его кремовая поверхность была пуста.
— Объясните, что это такое, — приказала графиня Риша.
— Посмотрите на его лицо, — проронил Антон. — Белое, как простыня. Евнух Гуаданьи поражен так же, как и мы.
Я заметил замешательство на лице Амалии, прежде чем она отвернулась от меня. Муж погладил ее по плечу.
— Убирайтесь, — приказала графиня Риша.
И услужливые руки вывели меня вон, словно лишенную жизни бумажную куклу.
XIV
Едва я нырнул под сцену, Глюк встал на свое место, чтобы начать третий акт. Ремус ждал моего доклада, но, увидев мое серое лицо, понял, что дела пошли не так, как следовало.
— На нем ничего не было написано, — сказал я. — Все слова куда-то пропали.
— Что? — воскликнул Ремус, стукнув себя кулаком по лбу.
Я подробно рассказал ему про чудо с пустой бумагой.
— Но это невозможно, — прошептал Ремус, и в то самое мгновение заиграл оркестр.
— Ты, должно быть, воспользовался волшебными чернилами, — начал ругаться Николай.
— Я пользовался теми же самыми чернилами, что и всегда, — ответил Ремус. — Как это могло случиться?
— Ложись, — сказал мне Николай и взял меня за руку. — Мы придумаем другой план. У нас еще есть время. А если ничего не придет в голову, то к закрытию оперы пошлем Ремуса, чтобы он доставил еще одно послание.
Глаза Ремуса расширились от ужаса.
— Лежите тихо, — велел нам Николай. — Музыка укажет, что делать.
В третьем акте влюбленные остались наедине друг с другом в Стигийских пещерах. Орфей держал Эвридику за руку, отвратив глаза свои от ее лица. Не было ни Фурий, ни хора, ни танцоров. Слабый мерцающий свет рампы отбрасывал на задник уродливые тени. Публика слушала и молилась, чтобы Орфей нашел силы избежать своей судьбы.
Я тоже молил судьбу. Неужели мне остались одни только потери и неудачи? Она снова выскользнет из моих рук и, если я не найду какого-нибудь способа показать ей себя, завтра уедет. Отправлюсь ли я за ней? Конечно. Даже если мне придется следовать за ней целую вечность, как пилигриму, который все время идет вслед за солнцем.
Возлюбленные стояли на сцене прямо над нами. Щели между половицами сияли, как золотые раны, и Орфей молил Эвридику поспешить. Она спрашивала, почему он ее не обнимает. Что стало с ее чарующей красотой? Что случилось с его любовью?
Но Орфей не мог ей ответить, хотя публика знала, что он преодолел бы и тысячу подземных царств, чтобы спасти ее.
Тассо сидел на своем стуле, как статуя, пристально всматриваясь в крошечный огонек лампы. Такелажные веревки переплетались над его головой, как паутина. Только когда Орфей и Эвридика прошли прямо над ним, он посмотрел наверх, как человек, который услышал бегающую по потолку мышь.
Я закрыл глаза. Тела скрипок отозвались на голос Эвридики, и этот голос был чистым и сильным, даже несмотря на то, что ей не удавалось заставить себя сделать хоть один шаг. А в публике множество тел настроились на голос Гуаданьи, и, хотя он пел свою партию один, казалось, будто многие люди подпевают ему. Если бы Глюк мог услышать это, он бы подвесил всех своих зрителей под потолком, как колокола, чтобы красота его музыки сотрясала каждую частицу их тел.