– Ну да. – Мои слова звучат слишком грубо и откровенно в этот утренний час в больничной палате, а хитрый прием с «последним вздохом» – жалок и почти театрален. Я чувствую, что меня заносит, но остановиться не могу. Дразнить Коломбину, лбом прошибая ее упрямство, куда приятнее, чем ждать боль, готовую в любую секунду взрезать висок. И куда легче, чем поверить в возможное равнодушие девчонки. – Вот и сейчас надула губы, как будто тебе вчерашнего мало. Провокаторша!
– Что?! – выдыхает она, опуская руки. – Ну знаешь…
Она зажигается быстро, как спичка. Все же темперамент у девчонки – огонь, а я пережал пружину ее терпения – факт! В одно стремительное движение Коломбина срывается с места и хватает с соседней койки подушку. Занеся ее – ущербную и сбитую – над головой, нависает надо мной, раздувая от гнева щеки, сверкая глазами, а я, как последний дурак, вместо того, чтобы срочно вымаливать у девчонки прощение, любуюсь перед смертью ее голыми руками и упругой грудью. Потому что она почти наверняка сейчас придушит меня, просто упав с подушкой сверху.
– Ах ты… идиот чертов! – Больше не стесняясь любопытных ушей и глаз. – Морда Рыжая! Капотищще Ржавое! Нарочно, говоришь?.. Я тут за него переживаю, а ему, видишь ли, мысли приходят на ум! Кофточка ему моя не нравится! Да я тебя сейчас сама отправлю в бессознательное и вечное! Вместе с приподнятым одеялом! Понял?
«Понял», – только собираюсь ответить я под робкий смех соседей, как вдруг слышу удивленный вскрик и замечаю мать, вошедшую в палату и остолбеневшую у порога. В редкую минуту шока и изумления потерявшую дар речи. Женщину, как всегда идеально красивую холодной осенней красотой, пусть и не успевшую как следует уложить волосы в прическу, зато надевшую привычные каблуки и новый, цвета спелого персика костюм из своей последней коллекции, так идущий к ее темно-рыжим волосам и любимой, нежно-коралловой сумочке «Шанель», привычно переброшенной через согнутый локоть.
Она стоит и смотрит на взъерошенную Коломбину, осмысливая представшую ее глазам картину, а я понимаю, что у меня есть две секунды, чтобы предотвратить надвигающийся цунами, потушить прометеев огонь, вспыхнувший праведной искрой в голубых глазах матери, и спасти от возмездия – и дорогого французского маникюра – честное лицо девушки, которая мне – я признаюсь себе в этом, наверно, в полной мере именно сейчас – небезразлична.
– Тш! Тш! Спокойно! Держи себя в руках! – Я стараюсь быть убедительным, несмотря на боль, выбравшую подлый момент, чтобы прострелить висок насквозь. – Мам, все нормально! Все хорошо, слышишь? Это я виноват! Только я! Успокойся!
Но Людмила Карловна уже стоит напротив Коломбины, по другую сторону койки, и цепко смотрит в глаза незнакомке, посмевшей замахнуться на ее единственного, горячо любимого сына. Нелицеприятно, но справедливо обозвавшей его идиотом, надменно раздувая тонкие ноздри, как и положено особе благородных кровей, чья прабабка расстаралась вовсю, чтобы выйти замуж за польского дворянина.
– И как я должна расценить ваше поведение, уважаемая? Как нападение на тяжелобольного? Или просто неподдающуюся здравой оценке выходку?.. Вы, милочка, видимо, забыли, где находитесь! – она смеряет Коломбину критическим взглядом, и я вижу, как он тут же с брезгливым фырком цепляется за ужасные фиолетовые лосины и короткую юбку девушки, вздернувшуюся на бедре. На миг закрывается, прячась за длинными ресницами, наткнувшись на желтый топ. – Немедленно отойдите от постели моего сына, слышите, иначе я за себя не ручаюсь!
– Ма, тормози!
– Витя, помолчи!
– Кому сказал, Карловна, не лезь! – да, мне приходится повысить голос, но когда на тебя мчит тепловоз, следует применять экстренные меры.
Коломбина стоит, выронив подушку, обхватив голые плечи руками, и смотрит куда-то мимо меня в угол комнаты. Отстраненно и холодно.
– Таня, – мне не удается поймать ее руку. – Извини. Я дурак.
– Сынок, пусть девушка сама объяснится!
– Мам, пожалуйста, не начинай, а? Я же сказал, что сам виноват. Тань…
Но Коломбина молчит. Словно сжавшись вся под нашими взглядами, она отступает к двери, отворачивается… но вдруг останавливается и возвращается назад. Осторожно наклонившись, чтобы не коснуться меня, избегая смотреть в глаза, говорит так безразлично и тихо, что от ее слов ползет мороз по коже:
– Никогда. Никогда не попадайся мне на глаза, слышишь? Не подходи ко мне и не заговаривай. Никогда. Не то… Клянусь, Артемьев, я возненавижу тебя еще больше. И себя… – уже отвернувшись и ускорив шаг. – Себя тоже возненавижу!
Коломбина ушла, и в палате стоит тишина, пока я осознаю услышанное, а больные делают вид, что им нет дела до суеты наступившего дня и коснувшегося их слуха разговора. Мать осторожно садится рядом, опуская руку на мой лоб, – аккурат на то место, где лежала рука Коломбины, – накрывая меня облаком дорогих духов и знакомым чувством покоя. Убрав волосы, замечает тревожно:
– Ну вот. Кажется, у тебя поднялась температура. И этот ужасный синяк… Врач сказал, что все обойдется, но, сынок, как же так, а?
– Вот так, мам. Бывает.