Что это за травы? Ага, это они не растут, это они просто висят вниз сухими соцветиями, привязанные к слегам. Это, наверно, какой-то омшаник, но какой?

Вот тени чьих-то голов на стене. Одна мужская, другая, наверное, женская. Нет сил, чтоб повернуться и взглянуть на эти головы, от которых ложатся тени.

И почему здесь горит свет, когда за стеной день? Конечно, день, потому что он слышит пение дневных птиц. Если б была ночь, кричала бы выпь. Где это она кричала накануне? На каких приречных лугах? И что там было?

…Вспомнил! Они стреляли. Хватал воздух ртом старый Губа. А потом была та водяная курочка и бесконечная, нестерпимо длинная дорога…

Вдруг из его горла вырвался такой страшный крик, что он испугался за тех, чьи тени отдыхали на стене. Но пугался он напрасно: те не заметили и не услышали, как вздрогнуло его тело, а с губ сорвался беззвучный писк.

Поняв это, он в отчаянии попробовал сказать слово, самое легкое слово, потому что перед глазами были трещины в стене и то, что между бревен:

– Мо-ох… о-ох…

– Стонет, – послышался женский голос.

Кто-то темный и большой склонился над ним, и сразу он почувствовал на губах шершавый край глиняной кружки.

– Глотни шалянца,[54] мужик, – сурово сказала женщина, – это тебе на пользу. Какой же ты слабый…

Прояснялось в глазах. Да, это был омшаник для пчелиных ульев, теперь пустой, и в нем горел каганец, хотя за стеной был день, и плескалась где-то вода.

Вот уже ноги и руки стали не такими далекими, и хватило сил даже повернуть голову.

Прикрытая дверь. Дневной свет косо падает из нее, и в луче радужно клубится сизый дым, переливается, наплывает одним завитком на другой. И так все выше, выше.

Дым тянется от кучки смоляков, на которых стоит горшок, да еще от трубки мужчины, сидящего у двери. Что за мужчина? Весь в белом, – значит, мужик. Лицо худое и почти безбородое, усы жидкие. А глаза пронзительные, желто-янтарные, словно у коршуна, попавшего в силок. Когда подойдут люди, он смотрит на них непримиримо, с той высшей покорностью судьбе, какая бывает у зверей и хищных птиц, понимающих, что уже ничего не поделаешь.

Возле горшка сидит на колоде женщина, то, что давала пить. Странная женщина. Вся в черном, как монашка. На голове длинная черная шаль, открывающая только треугольник лица. Лицо крестьянское и не крестьянское, темно-бронзовое и сухое, закостеневшее в какой-то властности. Встретив такую – испугаешься. Но тот, коршун, чувствует себя свободно: надо думать, одного поля ягоды.

– Пей, мужик, – говорит женщина.

Над ним наклоняется лицо. Глаза страшные, глубокие и, удивительно, совсем не старые.

В этот раз питье как полынь и белена – немеют нёбо и язык, темнеет в глазах.

– Пей, мужик. Бунтовать небось слаще было, дуролом?

…Какое облегчение! Теперь можно уже и разговаривать. И он спрашивает слабым – потому что рот будто после сильной оскомины – голосом:

– Где я? Почему?

– Лопата доставил. Я Гринь Покивач. А это Марта… Гм, мать божья… И счастье, что ты у нас. Иначе подох бы, как собака, без причастья… Какой же это дурак грязной водой раны обмывает, дубина неразумная?

– Горели.

– Могли б совсем сгореть. Пока довезли, был у тебя уже антонов огонь. Кожа вокруг раны покрылась пятнами. Вот как оно, господин Корчак. Господами быть захотели – вот вам шкуру и выделали.

– Под сердцем холодеет. Значит, конец?

Мельник пускает дым.

– Поглядим, – говорит он. – Первые два дня смердела твоя рана. Поглядим, как теперь.

– Не ругай его, – сухим голосом говорит Марта.

– Как же не ругать, – говорит Покивач, – когда у него мозги в кишках. Забыл, что такое пан и что мужик.

Злость подкатывает под сердце Корчаку, и он говорит:

– Мы как волки и собаки… Одних щенков нам с ними… никогда… не плодить.

– Умен, – говорит мельник, – да только еще никогда волк не стерег жилище, а собака не выла в ночном лесу. Так, значит, и не лезьте в компанию друг к другу, не тужьтесь. Они, видишь ли, справедливости захотели.

– Оби-идно.

– Ну, а если б вы господами стали, не обидно было б? Кому-то все равно была б обида. Может, еще и большая. Нет хуже пана, как из хама, а из дерьма пирог.

Эти ворчливые слова сердят Корчака, но он молчит.

– Может, и хуже, – говорит Покивач. – Потому что все равно, кто будет класть ноги на чужой загривок. Так у этих господ ноги нежнее, чем твои ступаки. Их ноги к шарканью и танцам привыкли, они такого пинка в зад дать не могут, как ты в корчме.

– Их ласку… изведал… В кресты стреляли, нехристи.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Белорусский роман

Похожие книги